Arcanum II
La Papesse
Вавилонская Блудница
Мы знакомы чуть менее часа, а доктор Корвус уже назвал меня своим другом. Я, конечно, польщен, но не совсем уверен, что хочу с ним фамильярничать. Однако как бы там ни было, а становиться его врагом мне бы тем более не хотелось.
Работая журналистом, заводить ненавистников легко. Один некорректно поставленный вопрос, одно неверное слово, любая неудачно сделанная фотография, да и просто кривой взгляд, и вы на долгие годы обретаете себе врага. Журналисты стараются не обращать внимание на такие вещи, так как для них это просто работа. Они получают свой чек, им и все равно, кто и как будет выглядеть в глазах окружающих. Однако для тех, кто убежден, что их оскорбили или же выставили в дурном свете, это становится хорошим поводом для ненависти и всего того, к чему она обычно приводит.
Насколько мог быть опасен доктор Корвус, я не знал. Судя по всему, что мне было известно о Георге (а о нем всякие религиозные фанатики и завистники из научного круга писали немало гадостей), доктор был достаточно толерантен к оскорблениям в свой адрес. Видимо, он был настолько самоуверенным человеком, точно знающим, что он из себя представляет, что его ни в коем случае не могло задеть чье-то мнение. К унижениям он относился, как к обыкновенной лжи, а к похвале, как к преувеличению и лести. В этом плане у него был кремневый характер. И все-таки я не хотел бы вступать с ним в конфликт, понимая, что он действительно мог быть беспощадным маньяком-убийцей.
— "Черное Изящество"? — не без удивления переспросил я. — Вы говорите о "самой дорогой так и не проданной картине"? — Именно таким образом в свое время называли упомянутое художественное полотно.
Работая в журнале искусств, я конечно же слышал о "Черном Изяществе" и о том трагичном инциденте, произошедшим на аукционе во время торгов упомянутого шедевра, однако я не совсем понимал, какое отношение все это имело к событиям "Красного Сентября", и зачем Георг вообще поднял данную тему.
— Так… подождите, — мне надо было кое-что уточнить. — Вы хотите сказать, что "Черное Изящество" было у Айданы?
— Да, — доктор Корвус флегматично кивнул. — Именно она занималась реставрацией картины для Николая Лебедева.
Лебедев. Где-то я уже слышал об этом человеке, но не мог точно вспомнить, где именно. Я записал имя в блокнот.
Наше интервью стало превращаться в индийское кино, показалось мне. Неожиданные повороты каждые десять минут. Сперва Георг заявил, что он "Безумный Художник", а теперь утверждает, что еще каким-то боком причастен к одному из самых громких событий двадцать первого века в сфере искусств. Что ж, доктору надо было сильно постараться, чтобы убедить меня во всем этом. Я, конечно, допускаю вероятность того, что сказанное им могло быть правдой — события как-никак происходили в одном городе осенью того же года, однако все это мне пока напоминало речи генерала Иволгина… да вот только я не идиот.
— Вы должны понимать, — продолжал доктор, — что в ту ночь ни я, ни Айдана, ни кто-либо еще не знали о том, что за произведение хранилось в углу того чердака. На первый взгляд это была просто картина… черная, грязная, покрытая сажей и плесенью. Ничем, кроме своего загадочного цвета, она не выделялась, притом что там было и так немало потемневших и почти черных холстов из-за окисления лака. Но все-таки в том изображении что-то явно было другим. И я не знал что. Картина манила к себе… притягивала! Стоило отвести от нее взгляд, как ее тут же хотелось увидеть снова. А посмотрев на нее — художественное полотно да и только. Произведение обладало непередаваемым магнетизмом, но лишь до тех пор, пока на него не смотрели, будто автор рисовал свой шедевр не на холсте, а прямо в головах зрителей. Само же полотно было пустым и бессмысленным, хотя и являлось основополагающим катализатором для игры воображения. Мне это чем-то напоминало идею книги "Некрономикон" Говарда Филлипса Лавкрафта, так как та книга, имела смысл лишь до тех пор, пока ее не существовало. — Георг улыбнулся, как бы давая понять, что он, как никто другой, осознает, насколько его речь лишена научного подхода или критической оценки. — Когда я спросил Айдану о той картине, она ответила, что ничего о ней не знает и даже не помнит, как давно она появилась у нее в мастерской. Айдана достала мне какое-то досье с описанием всех привезенных ей полотен. И, к моему разочарованию, те документы были не особо содержательными. Там указывались только габариты картин, краткие описания того, что изображалось, и места, где они были обнаружены. Ну и, конечно, различные заключения экспертов, подтверждающих, что каждая работа являлась антиквариатом, однако в виду своего испорченного состояния уже практически не представляла никакой ценности. Об авторах не говорилось ни слова, и на первый взгляд там действительно не было ничего стоящего, так как знатоки антикварных изделий посчитали, что все эти находки можно было смело отправлять в мусорный ящик. Благо, один только работодатель Айданы — хитрый аукционист Николай Лебедев — посчитал, что и на этих картинах еще можно поживиться, а посему сообщил, что выбрасывать их пока рано.
Так. Лебедев! Я вспомнил, где слышал это имя раньше, ведь именно с его молотка должно было уйти "Черное Изящество". И пока я записывал информацию, не зная, как ее уместить на тесной страничке, Георг продолжал свой занимательный рассказ:
— Пожалуй, стоит сказать, что Лебедев не сильно разбирался в искусстве и в антиквариате, да и вообще был напрочь лишен эстетического вкуса, однако имел особое чутье на те вещи, которые можно продавать коллекционерам по очень завышенной цене. Он был довольно известным человеком в своих кругах… являлся представителем санкт-петербургского отделения итальянской фирмы "Caruso", одного из крупнейших аукционных домов мира. Благодаря ему в свое время с молотка были проданы полотна Алексея Егорова, Евгения Дюккера, Максима Воробьева, Николая Дмитриева-Оренбургского и многих других российских художников девятнадцатого века. А когда через его руки прошли ранние черновики Михаила Ломоносова и письменный стол Льва Толстова, сидя за которым он сочинил "Крейцерову сонату", к Лебедеву окончательно прилипла слава лучшего аукциониста Санкт-Петербурга. Однако ему уже давно не попадались такие вещи, продавая которые, делались состояния, и поэтому последние два года он начал хитро скупать за копейки старые и никому ненужные предметы искусства, реставрировать их и, пользуясь своей безупречной репутацией, продавать по заоблачным ценам. "Такой человек, как Лебедев, лишь бы что на продажу не выставляет!" — говорили наивные коллекционеры и скупали все, что им было предложено. А работа Айданы-то как раз заключалась в том, чтобы восстанавливать эти картины. Ей приносили десятки испорченных и лишенных всякой ценности полотен, и она должна была выбрать одно или два произведения, которые еще можно было привести в порядок. Остальное же просто выбрасывалось. По большей части те картины, которые ей поставляли, были в настолько ужасном состоянии, что ей приходилось не столько реставрировать их, сколько все заново перерисовывать. От оригинала если что-то и оставалось, то только сам холст и доски. Этого немного, но более чем достаточно для того, чтобы любая экспертиза подтвердила, что перед вами "оригинал". Никакого жульничества в этом не было, а даже наоборот! Благодаря их деятельности они возрождали уже практически утраченные произведения и напоминали о художниках, чьи имена забыты. Единственное, к чему можно было придраться, — так это к тому, как Лебедев преувеличивал значимость картин и накручивал им цену. Но ведь в этом-то и заключается работа аукционистов, ни так ли? И уж чего-чего, а раздувать пузыри у Лебедева получалось очень хорошо.
— Да, — отозвался я. — Все в этом мире вопрос рекламы. Не существует завышенных или заниженных цен. Каждая вещь стоит ровно столько, сколько за нее готовы платить.
Доктор кивнул, соглашаясь со мной, после чего продолжил:
— Перелистывав то досье, составленное экспертами по оценке антиквариата, я остался в недоумении, так как многие описания картин были неточными, а иногда и вовсе не соответствовали тому, что изображалось на самом деле, будто человек, который писал отчеты, даже не вглядывался в полотна, а излагал только какие-то свои личные впечатления от невнимательного просмотра. Таким образом, по его словам, седая крестьянка, просящая милостыню у чиновника, превратилась в смерть, идущую по пятам купца; большой свадебный пир каким-то чудом стал поминками, видимо, из-за того, что в углу изображались две рыдающие старушки, а кормящая отвислой грудью кудрявая цыганка так вообще оказалась божьей матерью. Даже удивительно, что этой броской иконе до сих пор не воздвигли собор.
Шутка была достаточно святотатственной, и все-таки она заставила меня ухмыльнуться. В обычной ситуации я бы испытывал стыд и дискомфорт за подобную ухмылку, однако в компании доктора Корвуса она, к моему удивлению, оказалась естественной.
— Я, конечно, понимаю, что те полотна были не в лучшем состоянии, — говорил он, — но как бы там ни было, а все-таки эксперты выполнили свою работу очень несерьезно, безалаберно и, как говорится, лишь бы отделаться… и поскорее. Мне же была интересна только та невзрачная на первый взгляд черная картина, стоящая в самом углу чердака. Переворачивая сухие и ломкие страницы досье, мне приходилось внимательно вчитываться в каждое описание, дабы понять, что в этом документе к чему относилось. О какой-то логической и конструктивной последовательности там и речи быть не могло. Многие пункты шли не по порядку, а сами описания были скудными до безобразия, не говоря уже о встречающихся грамматических ошибках. А то, что я искал так и вообще оказалось на самой последней странице. Ни имени автора картины, ни даты ее написания в досье не указывалось. Сообщались только общие габариты произведения: шестьдесят один целых и шесть десятых сантиметров на сорок девять сантиметров ровно — и адрес, где обнаружили это полотно. Информации было незначительно мало, но мне и этого было достаточно, чтобы понять, что это далеко не просто очередная картина. — Доктор тяжело вздохнул. — А один из пунктов, указанных в документе, так и вовсе заставил меня от удивления поморщить лоб. Там сообщалось, что художественное полотно пережило пожар.
Я, признаться, тоже удивился от подобного заявления, однако не видел в этом ничего сверхъестественного, так как многие предметы искусства проходили через огонь и через потопление, но их все равно восстанавливали, и они выглядели так, будто с ними ничего и вовсе не происходило. Современные методы реставрации творят чудеса.
— И когда взошло солнце, я, испытывая интерес к этой картине, направился…
— Так. Подождите, — мне пришлось резко остановить Георга, чтобы уточнить одну довольно-таки важную деталь. — То есть вы провели ту ночь вместе? Вы и Айдана? В том смысле что… вы были любовниками? — Вопрос был очень личного характера, и о таком обычно не спрашивают… и уж тем более при интервью, сидя в чужом доме, но я не сдержался.
Мужчина молча кивнул.
— Получается, что все слухи на этот счет оказались правдивы, — заявил я, делая пометки в своем блокноте.
— Это не было тайной, — ответил Георг. — И в этом нет ничего удивительного. Она была красивой молодой девушкой, да и я в то время тоже был достаточно привлекательным мужчиной. — Старик улыбнулся, невольно отразив в свих глазах грусть об ушедшей молодости.
К этому моменту мы прошли по коридорам дворца целый круг, обойдя весь первый этаж, и вернулись в центральный холл, в котором уже были. Я не совсем понимал, зачем Георг устроил мне такую длительную экскурсию по замку, но я был рад прогулке, так как успел полюбоваться множеством необычных произведений искусства: классических статуй и картин — и более-менее понять вкусы доктора Корвуса. Все-таки ничто не говорит так о человеке, как место, в котором он живет.
Георг приблизился к узорчатой двери в центре холла и незамедлительно отворил ее. Моим глазам открылась большая столовая с длинным роскошным столом на все помещение и с десятками узорчатых стульев в стиле рококо. В какой-то миг я, глядя на изысканность классического убранства, поймал себя на мысли, что это помещение могло бы запросто составить конкуренцию королевским столовым Версаля и даже выиграть этот субъективно бессмысленный конкурс красоты.
— Я надеюсь, вы составите мне компанию, — гостеприимно произнес доктор, приглашая меня за стол, — так как я с утра еще не успел позавтракать, — добавил он, и его эхо стало кружить по широкому пространству.
— Благодарю, но я поел в самолете, — застенчиво солгал я. В самолете мне даже воды не предложили.
— Вздор, — тут же пробубнил мужчина в той манере, в какой обычно ворчат старики. — Я настаиваю. — Георг снова предложил мне сесть, и отказать ему было бы как минимум неприлично.
"Уважай традиции чужого храма…" — я вспомнил один из канонов доктора Корвуса.
"…но не опускайся до их уровня!"
Мне хотелось найти причину не садиться за этот красивый узорчатый и — я бы даже сказал — королевский стол, который был настолько длинным, что до человека, который бы сел у противоположного конца, было бы просто не докричаться, но Корвус, не дожидаясь дворецкого, уже сам придержал мне стул и сделал все необходимое, чтобы я расположился на нем поудобнее. Я был уверен, что этот мужчина сейчас обойдет зал и сядет на кресло хозяина напротив меня и что с минуты на минуту сюда войдут безликие лакеи и будут разливать нам напитки и предлагать дорогие изысканные блюда, соответствующие этой столовой, но мои ожидания не оправдались. Георг лишь игриво снял с себя пиджак, перекинул его на спинку одного из стульев и подошел к раздвижной двери, за которой, как оказалась, скрывалась более чем современная кухня, обставленная выполненной по идеям Филиппа Старка мебелью — минималистичной, серебристой, стерильной и футуристической, что совсем не сочеталось с интерьером этого исторического дворца. Заходя на кухню, казалось, будто попадаешь в другой мир. Тонкий порог между комнатами служил своеобразной машиной времени, перемещая вас из далекого прошлого в далекое хайтек будущее.
— Итак, тем же утром я поехал по адресу, где, согласно документам, и была найдена черная картина, — доктор продолжил свой рассказ, приблизившись к кухонной плите и надев на себя довольно странный белый фартук с голубыми полосами, который он умело завязал себе на поясе. — На самом деле, как оказалось, художественное полотно обнаружили всего неделю назад сразу после пожара в дорогом поместье недалеко от города Пушкина. Это было то место, где в восемнадцатом веке Петр Первый начал раздачу земель своим приближенным за особые заслуги перед государством. Отсюда, кстати, и пошло известное русское слово "дача", получить которую, прошу заметить, было огромной "удачей". — Он ухмыльнулся от игры слов. — Но да не в этом суть. Важно лишь то, что там располагалось много красивых усадеб, которые в свое время по понятным причинам были разорены и долго пустовали. А после распада СССР их скупили олигархи, отреставрировали и превратили в элитный микрорайон для богачей и местных авторитетов. Приехав туда, я без особых усилий нашел нужный мне адрес, однако жилой частный дом, который я пришел туда искать, не увидел, ведь от самого здания осталась только выжженная дотла черная земля и кусок стены из обугленных кирпичей с дымоходом от камина. По всей территории были разбросаны угли различных угловатых форм. Это были останки от дорогой мебели. Пожар уничтожил все. И я не мог поверить, что та картина (где бы она ни висела) смогла пережить столь разрушительный огонь. Как только я начал исследовать местность, ко мне тут же подошел крепкий бритоголовый мужчина в кожаной куртке и своим тюремным сленгом очень доходчиво пояснил, что он охранник этих улиц и что ему не нравится, что я там что-то, как он выразился, "вынюхиваю". Что ж, найти с ним общий язык и получить от него необходимую мне информацию оказалось достаточно легко. Для этого я просто спросил его о стоимости этой теперь уже пустующей земли. Он, конечно, сразу понял, что я не покупатель, поскольку это был престижный район, а я приехал туда на дешевом такси, однако он все-таки попытался назвать мне примерную сумму, видимо, посчитав, что я не для себя интересуюсь. И таким образом слово за слово — мы с ним разговорились. Мужчина охотно рассказал мне все, что знал о пожаре. По его словам, неделю назад дом просто загорелся, и в течение десяти минут от него ничего не осталось. К тому моменту, когда приехали пожарные, тушить уже было нечего. Владелец земли и вся его семья, разумеется, погибли. А пожарные утверждали, что такое здание и вовсе не могло так быстро сгореть, учитывая материалы, из которых оно было сооружено. В такой пепел его бы даже мощный взрыв не смог превратить. Говорили, что для подобного эффекта в центре дома должно было образоваться нечто, что по своей температуре близко к температуре солнца. Но поскольку это невозможно, ответов о произошедшем ни у кого не имелось. Местная братва, конечно, предполагала, что это был преднамеренный поджег, но доказательств не было, да и камеры слежения территории не показывали ничего подозрительного. Особняк просто в миг окутался ярким светом и исчез, оставив после себя только гору черного пепла и нерешенных вопросов.
— Прямо похищение инопланетян, — усмехнулся я, так как рассказанное напомнило мне о статье, с которой началась моя карьера журналиста.
Свое самое первое интервью я брал у человека, который поджег собственный сарай с целью получить за него денежную компенсацию от страховки, и когда его спросили, что произошло, он заявил, что сарай уничтожили пришельцы. Поначалу я думал, что этот человек больной на голову и что ему уже готовят палату в психиатрической лечебнице, но, как выяснилось, он оказался гением, ведь страховая поверила и все оплатила. Заняли ли те сотрудники страховой компании вакантное место в психиатрической лечебнице, я не знаю.
— Может вам помочь? — деликатно спросил я, понимая, что Георг собирается приготовить нам обоим какое-то блюдо.
— Да нет, что вы! — он ответил так, будто я оскорбил его этим вопросом. — Сидите! Вы мой гость, — добавил он, после чего сделал хриплых вздох и продолжил вспоминать события Красного Сентября. — Мы долго разговаривали с тем охранником, гуляя по испепеленной территории. Он был достаточно общительным и дружелюбным человеком, при этом неглупым и в меру осторожным, точно зная, что можно рассказывать о жителях этого района, а чего нет. Но все изменилось, когда я спросил его, знает ли он что-нибудь о картине, которую нашли в том месте после пожара. Услышав мой вопрос, охранник резко изменился в лице, начав смотреть на меня так, будто это я устроил поджег и знал о сгоревшем доме куда больше, чем должен был. И мне пришлось объясниться перед ним, рассказав, откуда мне известно про художественное полотно и где оно сейчас находится. Мужчина все понял, однако неоднозначная тревога в его глазах никуда не пропала… и тогда он тоже передо мной решил объясниться.
Георг многозначительно замолчал.
— Что? Что он вам сказал? — я не удержался от вопроса.
— Охранник объяснил свою тревогу и замешательство вовсе не словами, а простым жестом, указав мне пальцем на ту единственную часть здания, которая как-никак все еще держалась после пожара. Я взглянул на стену поднимающуюся над каминным порталом, и в моей голове тоже возникло то, что можно было назвать когнитивным диссонансом. Увиденное мной казалось невозможным. На разваливающейся стене, покрытой сажей, остался нетронутый прямоугольный участок, соответствующий габаритам рамки той самой картины, о которой и шла речь. Картина послужила своеобразным щитом, сохранив от огня часть стены и даже кусок зеленых обоев на том месте, где она висела. Представьте то, как различные предметы оставляют следы на выгорающих от света стенах, тоже самое было и там, да вот только упомянутое полотно запечатлело свой ровный след не от лучей выжигающего солнца, а от огня, который уничтожил весь дом… притом что льняная ткань холста должна была сгореть практически мгновенно.
Я хорошо представил себе описанное, но пока так и не мог понять, как мне самому относиться к услышанному. Слова доктора Корвуса действительно казались невероятными.
— Почти сразу, как я увидел то произведение искусства на чердаке Айданы, у меня появились определенные предположения о том, что эта за картина и кто мог быть ее автором, но мне требовались доказательства. Сейчас же, побывав на месте пожара, никаких сомнений касательно загадочного художественного полотна у меня больше не возникало.
— Это было "Черной Изящество", — я вслух озвучил мысли доктора.
— Именно, — он улыбнулся, доставая из холодильника мясо и куриные яйца. — Мне следовало в ту же минуту помчаться обратно в студию Айданы и попросить отдать мне картину… купить ее, если бы уж так встал вопрос, но я поступил иначе. Глупец. Поскольку я уже был в городе Пушкине, мне, чтобы потом туда не возвращаться, захотелось сразу посетить научно-исследовательский детский ортопедический институт имени Генриха Ивановича Турнера, человека, который был первым за всю историю России кто поднял вопрос о медицинской помощи калекам, и без которого в стране не было бы ортопедии как таковой, возможно, и по сей день. До него простолюдины в России лечились только ампутацией и молитвами. Ничем более.
Я никогда не слышал об этом человеке, а посему записал имя на полях блокнота, чтобы потом почитать о нем подробнее.
— В свое время я и сам был пациентом в том институте, — признался доктор. — Мне делали артродез левой стопы. И врач, который меня оперировал, все еще там работал. Я думал его навестить. Все-таки тот человек был автором хирургических шрамов на моем теле, и если бы не он, то, возможно, я бы никогда не занялся медициной.
— Он был вашим кумиром? — поинтересовался я.
— Он был кем-угодно, но только не моим кумиром, — недовольно ответил Георг, и по его интонации стало понятно, что я своим вопросом наступил ему на больное место.
Видимо, доктор Корвус считал того человека своим врагом.
— Подождите! — меня наконец осенило, ведь я догадался, о ком зашла речь. — Вы говорите о докторе Умове? — Этот человек играл далеко непоследнюю роль в деле "Безумного Художника".
— Да, — лениво отозвался Корвус. — Доктор Умов был одним из лидирующих врачей всей Ленинградской области в сфере лечения детского церебрального паралича, спинномозговой грыжи, контрактур и деформаций верхних и нижних конечностей и множества других патологий. Он был автором около пятидесяти научных статей, идеи которых были воистину инновационными. Благодаря его разработкам и методам лечения, он в свое время смог поднять на ноги не один десяток детей, включая, прошу обратить ваше внимание, и меня.
— А можно спросить ваш диагноз? — подхватил я, понимая, что настал идеальный момент заговорить о данной теме. — Я где-то читал, что ваша патология настолько уникальна, что вы одним только своим существованием противоречите всем знаниям в сфере… э-э-э…. — У меня вылетело слово из головы, хоть оно мне и было очень хорошо известно.
— Неврологии, — доктор закончил мою мысль.
— Да… точно! — Ненавижу это слово. — Говорят, что человеку, который сможет разобраться в вашей проблеме и найти эффективное лечение, Нобелевская премия гарантирована.
Корвус усмехнулся.
Ну да… Нобелевская премия. Мы ее уже обсудили.
— Боюсь, что это преувеличение. Миф, который я сам когда-то по молодости и распустил. Хотя тому, кто найдет способ восстановления миелиновой оболочки, слава обеспечена и без меня, — заявил доктор и разбил яйцо, вылив желток с белком в пиалу.
Свой диагноз он мне так и не назвал.
Как я понял, он и сам его толком не знал, ибо ему его не установили. В таких достаточно редких и уникальных случаях имя человека и есть его диагноз.
— Итак… — промолвил я после короткой паузы, напоминая доктору, где он остановился. — Вы в тот день пошли в научно-исследовательский институт.
— Да. Это было первое сентября. Пятница. Масоны любят собираться по пятницам.
Услышав слово "масоны", я поморщил лицо, не понимая, о чем говорит мой собеседник и зачем он вообще упомянул о масонах. Не знаю, какой на самом деле был у Георга диагноз, но шизофазию я бы ему поставил. Однако, как впоследствии выяснилось, он все-таки говорил вполне логично и последовательно.
— Доктор Умов и другие небезызвестные члены санкт-петербургского братства собрались в тот день в подвале центрального корпуса института, где располагался старый анатомический театр, построенный еще в самом начале двадцатого века. Через несколько месяцев по распоряжению тогда еще легитимного президента Российской Федерации планировалась масштабная перестройка всего заведения, а также смена руководства и множество других перемен. Большинство помещений должны были основательно переделать. И местные масоны, интересующиеся медициной, конечно же знали об этом и, одетые в парадные фраки, собрались в старом анатомическом театре, чтобы провести там прощальное с этим залом театрализованное вскрытие человека. Для них это было отличным поводом собраться вместе. Стоит уточнить, что санкт-петербургские братья не настолько хорошо организованы, как братья Парижа или, скажем, Лондона, и поэтому каждая такая встреча для них была целым событием. — Корвус нарисовал ухмылку на лице, острым ножом, похожим на скальпель, разрезая тонкими ломтиками сочный кусок мяса. — Помню, как седой профессор, одетый в строгий смокинг, поверх которого был хирургический фартук, игриво вскрывал труп безликого юноши, вытаскивая его внутренние органы и аккуратно раскладывая их на столике рядом, повествуя о функциях каждой вынутой им части тела. Аудитория с интересом слушала его, притом что большинство из собравшихся там людей и так были врачами и разбирались в строении человека не хуже лектора. Да я и сам с удовольствием послушал, освежив свои знания, хотя и пришел туда к шапочному разбору. Помню, как, заканчивая лекцию, старый профессор позволил себе пошутить. Он вытащил из трупа все, что можно, разобрав человека, как говориться, по гаечками и винтикам, затем снова перечислил названия всех внутренних… или точнее теперь уже вынутых наружу органов: щитовидный хрящ и железа трахея, ключицы, лопатки, грудина, ребра, легкие, сердце, печень, желудок (моя любимая часть тела… по крайней мере моего тела), селезенка, кишки всех видов и все остальное, обо что он испачкал перчатки, — после чего игриво повернулся к аудитории, театрально развел руками и, сверкая хитростью своих глаз, не без ухмылки добавил: "И заметьте — никакой души!"
Услышав это, я лишь из вежливости улыбнулся Георгу, тогда как на самом деле вовсе не оценил шутку и даже посчитал ее глупой, ведь у трупа и не должно быть души. Она покидает тело сразу после смерти, и покойник переходит из разряда "кто" во "что", становясь "неодушевленным" предметом. В этом и смысл. Но доктор Корвус, видимо, был уверен в том, что у человека и вовсе нет души — ни у живого, ни мертвого.
— Шутка была достаточно рискованной для масонского круга, — продолжал он. — Все те люди, даже несмотря на то что заканчивали серьезные медицинские вузы, все равно слепо верили в духовность и в качестве доказательства существования души ссылались на антинаучные фантазии доктора Дункана Магдугалла, чьи исследования каким-то чудом — да, именно "чудом" и "божественным вмешательством" (иначе просто и быть не может) — были опубликованы в достаточно известных научно-медицинских журналах (что немало говорит о серьезности и репутации тех журналов). Черт! — иронично добавил Георг. — А ведь и мои работы тоже там публиковались. Какой позор.
Мне было сложно понять: шутит ли доктор или нет.
Про исследования Магдугалла я был наслышан, так как о результатах его экспериментов писали все, кому не лень. Он взвешивал пациентов до и после смерти, и, как он утверждал, люди умирая теряли около двадцати одного грамма своего веса. Магдугалл заявил, что подобным экспериментом он доказал существование души и даже смог найти ее массу (хотя это и противоречит всем религиозным догматам, ведь душа нематериальна, а у нематериального не должно быть ни объема, на массы). Как мне известно, данные исследования давно опровергнуты, ибо точность аппаратуры, применяемой ученым, стоит под сомнением, а все повторные попытки зафиксировать такое изменение веса в момент смерти заканчивались провалом. Да и ко всему прочему сам Магдугалл был глубоко религиозным человеком, заинтересованным в том, чтобы душа воистину существовала и дала себя обнаружить. В этом нет ничего плохого, ведь я и сам верю в душу, но предвзятость — это в любом деле предвзятость. Такие люди готовы подделывать факты и игнорировать очевидное, лишь бы удовлетворять свои собственные убеждения. И хотя работы Магдугалла давно несут статус "псевдо-науки" — необратимый вред уже причинен, и люди до сих пор ссылаются на эти исследования, искренне веря в их правдивость.
— А как вас пустили на ту встречу… м-масонов? — спросил я, продолжая сидеть на стуле, дергая страницу блокнота туда-сюда, внимательно перечитывая написанное. — К масонам ведь обычно так просто не попасть.
— Да, действительно. Встреча была закрытой. Но я правильно пожал руку молодому человеку на входе и назвал ключевое слово. А после такого, мой друг, вам все двери открыты.
— Ого, — удивился я, хотя и не было ничего удивительного в том, что такой высокообразованный человек, как Георг Корвус, был знаком с опознающими знаками масонства. — А вы могли бы поделиться этим ключевым словом и рукопожатием?
Доктор покачал головой, видимо, давая понять, что я вообще ничего не знаю об этой организации. И он был прав. Для меня эта тема была очень далекой. Все, что я о ней знал, так это то, что свободные каменщики каким-то боком причастны ко всем несчастьям на земле, ведь когда людям надоедает хулить Сатану, они начинают во всем обвинять жидо-масонов, упрекая их в том, что они своими ядовитыми щупальцами проникли во все сферы деятельности человека, кругом установив свой тайный контроль. Пятая колонна! На эту тему была даже известная шутка — в какое учреждение ни зайди, всюду есть две таинственные вечно закрытые двери с обозначениями "Ж" и "М".
— Если вам интересны масонские жесты и знаки, то существует немало книг, посвященных их разоблачению, — сказал доктор. — Но движение свободных каменщиков не ортодоксальное. Да, они чтят традиции, но при этом открыты для перемен. Когда кто-то раскрывает их секреты, они создают новые. Ведь масонство существует только до тех пор, пока существует "тайна". Это чем-то напоминает представления цирковых фокусников — если трюк разоблачен, иллюзионист спешит изобрести новый, — или игру в покер, в которой игра имеет смысл лишь до тех пор, пока игроки блефуют и ставки растут, а как только карты раскрыты, крупье начинает новую партию. За годы существования масонства этикет рукопожатия неоднократно менялся. Не удивлюсь, если в один момент, перебрав все возможные комбинации скрещивания пальцев и рук, они, дабы сохранять конспирацию, и вовсе откажутся от этого жеста. К счастью, мне было известно то, что можно назвать ключом-скелетом или отмычкой ко всем их "великим" тайнам. Я использовал рукопожатие, с которым были знакомы только масоны высокого градуса, но которым никогда не пользовались, ибо жест устарел еще в семнадцатом веке. Это была одна из древнейших форм масонского рукопожатия, упоминающаяся лишь в самых редких изданиях "Устава слова масона", не прошедших редакцию. Об этой тайне знали только особые историки и самые преданные своему делу масонологи. И тот факт, что я здоровался именно этим жестом, делал меня в глазах свободных каменщиков уважаемым человеком, почитающим старые традиции.
Доктор, оставаясь на кухне, продемонстрировал мне этот таинственный жест, ухватившись за ручку сковородки. Как оказалось, от обычного рукопожатия все отличалось лишь тем, что рука масона обхватывала руку собеседникам лишь большим и безымянным пальцем. Средний палец вроде как тоже облегал руку но не полностью, тогда как все остальные пальцы оставались демонстративно вытянутыми.
— А что насчет ключевого слова, о котором вы упомянули?
— С ним еще проще, — ответил Георг, бросив тонкие ломтики мяса на ту раскаленную сковородку, начав медленно заливать приготавливаемое блюдо разбитыми яйцами. — Традиционно — и особенно если это касалось того, чтобы прийти на встречу масонов — при рукопожатии человек озвучивал наименования двух колонн, стоящих в притворе мифического Храма не менее мифического царя Соломона: Боаз и Яхин. Но согласитесь, что это довольно глупо. Люди, осуществляющие столь бессмысленные жесты, скорее выглядят, как шуты, нежели как просветители или высокоинтеллектуальные личности, которыми они столь усердно стремятся стать. Так что неудивительно, что они отказались от этой традиции, хотя время от времени вспоминают о ней в минуты церемониальных ритуалов. Ключевые слова, актуальные в Санкт-Петербурге, я тогда не знал, но для того чтобы меня пустили в аудиторию, мне пришлось несколько раз озвучить слово, перед которым не в силах устоять ни один масон.
— И что же это за слово? — Я поудобнее обхватил ручку.
— Это слово "ювелир", — улыбнулся доктор. — Боюсь, что я уже не вспомню всего разговора с тем привратником у анатомического театра, но… когда речь зашла о реставрации научно-исследовательского института, я ответил: "Надеюсь, что строители сделают ювелирную работу". Затем разговор пошел о врачах, работающих там, и я, лестно о них отзываясь, сравнил их с "настоящими ювелирами". Произнося это слово и акцентируя на нем, сомнений по поводу того, что я брат-масон, ни у кого больше не возникало.
— И что же такого особенного в этом слове? Чем оно их так привлекает?
— Ну как? Начнем с того, что свободные каменщики в принципе имеют нездоровую слабость к ювелирным изделиям. Колечки, браслеты, кулоны, медали, брошки и так далее. Да и к тому же само слово "ювелир" — или по-немецки "Juwelier", а по-английски "jeweller" — происходит от слова "Juden" или просто "jew" — еврей. Именно евреи испокон веков работали с драгоценными металлами и занимались тем, что сейчас называют ювелирным делом… а точнее делом евреев. За это к ним в свое время и пришла слава жадных и хитрых, поскольку они имели прямой доступ к золоту и серебру и переплавляли металлы так, как считали нужным, преследуя лишь свою выгоду. Стоит также упомянуть и о том, что слово "Juden" напоминает масонам об их небезызвестной легенде. Конечно, масонство — это не религия, и об этом вам будет с пеной изо рта доказывать каждый адепт братства, приводя вполне обоснованные аргументы, но все-таки я сказу так, что… у масонства, как и у какой-либо другой религии, — он ухмыльнулся, — тоже есть свои легенды и мифы. И один из мифов рассказывает о тех, кого называют Jubela, Jubelo и Jubelum — или собирательно "Juwes" — три предателя. Да, знаю, что вы сейчас вспомнили о другом предателе по имени Judas. Но, как сами понимаете, там, где один мифологический персонаж, там же и все остальные. Легенды всех религий схожи, и все они берут свое начало из одних и тех же истоков. Так вот эти "Juwes" предали и убили сына вдовы Хирама Абиффа, главного архитектора Храма царя Соломона, покровителя евреев. Для свободных каменщиков это очень значимая история, так как именно с нее, как они утверждают, начинается само масонство. Храм царя Соломона — их главная святыня. А архитектор святыни — пророк и даже бог! В оригинальной версии еврейского Паралипоменона Хирама называют никак иначе, как Хирам — мастер каменщик. И будучи раненым во время покушения, он, убегая от убийц, неустанно повторял одну небезызвестную фразу: "О, господь мой бог! Неужели никто не поможет сыну вдовы!" Так гласит легенда, в связи с чем это изречение тоже является универсальным паролем для масонов, особенно если вам нужна их помощь.
— Но разве это не последние слова мормона Джозефа Смита-младшего, основателя американской Церкви Иисуса Христа Святых последних дней? — удивился я.
— Да, я знал, что вы об этом спросите, — доктор хитро улыбнулся. — Существует мнение, что библейского Хирама Абиффа никто не убивал, да и никаких "Juwes" в масонской истории никогда не было… и что все это не более чем мистификация, появившаяся в девятнадцатом веке после смерти упомянутого вами Джозефа Смита и его брата, которого звали — как бы вы думали? — Хайрам! Их, как и Хирама Абиффа, убили свои же приближенные, для которых Джозеф Смит был непогрешимым пророком. Эти предатели, с точностью повторяя масонскую легенду, ворвались в неприступное убежище, охраняя все выходы, и по очереди нанесли своему магистру смертельные раны, после чего тело было выброшено из помещения. Умирая, Джозеф кричал эти же самые слова: "О, господь мой бог! Неужели никто не поможет…" — ну вы поняли! — Георг игриво окинул меня взглядом. — Конечно, существует и альтернативная версия, согласно которой Джозеф Смит сам был масоном и, умирая, кричал эти слова в качестве призыва к братской помощи, тогда как все остальные происшествия и схожесть событий — не более чем совпадения или же преднамеренная постановка. В пользу этой теории якобы указывают летописи, в которых изречение Хирама Абиффа фигурирует задолго до Джозефа Смита, но проблема в том, что этих летописей никто и никогда не видел. А все те материалы, предоставляемые мне в качестве доказательств, были либо текстами современных авторов, либо переводами (сделанными уже после смерти Джозефа Смита, разумеется) неких якобы древних текстов, которые до наших дней так и не дошли.
В этот момент я поймал себя на мысли, что Георг Корвус не просто так хранил все те старинные книги у себя в библиотеке. Он точно прочитал каждую из них, ведь он был живой энциклопедией. И мне стало как-то даже неудобно находится в его компании, ведь я по сравнению с ним был пустышкой во всех смыслах этого слова.
— Скажите… — затянул я, подбирая нужные слова для вопроса. — Вы так много знаете о масонский жестах и традициях. Вы сами случайно не масон?
— Мне бы хотелось сказать, что нет, — начал доктор, разливая томатный сок по стаканам, — но это бы было неправдой. В свое время я действительно был членом братства и входил в "Le Grand Orient de France" — самую старую масонскую великую ложу Франции и всей континентальной Европы.
— В свое время? — я заострил внимание на этих словах.
— Именно так, — с улыбкой ответил Георг, ясно давая понять, что он больше не является частью этого легендарного общества.
И как только он это сказал, я наконец разглядел треугольные символы на его белом фартуке и понял, что все это время доктор стоял у плиты в ритуальном масонском запоне. А когда приготовляемое и им блюдо было готово, он взял треугольный инструмент с деревянной ручкой, очень уж похожий на строительную кельму, и при помощи этого приспособления аккуратно разложил еду по тарелкам. Я, конечно, не разбираюсь в уставах масонства, но уверен, что если бы франк-масоны это увидели, то назвали бы подобную сцену чудовищным святотатством.
— А как вы вступили в братство? — тут же поинтересовался я. — И с какой целью?
Георг приблизился ко мне и положил на стол передо мной тарелку с жаренными ломтиками мяса, с яичницей и душистым луком.
— Приятного аппетита, — сказал он.
— Благодарю вас.
Доктор не стал обходить весь стол, чтобы сесть в другом конце столовой напротив меня, а сел на скромное место сбоку достаточно близко ко мне. В тот момент я даже ощутил себя немного неловко, так как казалось, будто это я был хозяином, а Георг всего лишь моим гостем или даже слугой, обслуживающим меня.
Отвечать на заданный мною вопрос он пока не спешил. И я было подумал, что он и вовсе не будет ничего говорить до тех пор, пока мы не закончим трапезу, ведь во многих домах считается неприличным разговаривать во время еды, но доктор все-таки нарушил молчание:
— Всевидящее око слепо. Я выколол его! — таинственно прошептал он самому себе, как молитву, и медленно ткнул вилкой в глазок яйца, после чего густая желтая жидкость начала разливаться по его тарелке.
Я понятия не имел, что он этим имел в виду, но он сказал это с такой маниакальностью в глазах, что я невольно подумал о том, что этот человек может быть не просто убийцей, как он утверждал, но еще и каннибалом. А сейчас он приготовил мне часть тела одной из своих жертв, которая еще может быть живой и запертой в подвале прямо у нас под нами. У меня разыгралась фантазия, пробуждая параноидальные чувства. Я осторожно насадил тонкий ломтик мяса на вилку и поднес к губам.
Нет, это не человечина.
Я с облегчением начал жевать.
Теленок! Достаточно молодой и сладкий. Но с другой стороны, откуда мне знать, что человеческое мясо не похоже на телятину?
— Мне было восемнадцать лет, — собравшись с мыслями, тихо заговорил доктор. — Для масонства это еще очень рано, но меня все же приняли. Я учился тогда в Париже, поступил в L'Université Paris Descartes, также известный как "Paris-V". Со мной на медицинском факультете учился один юноша — Жак, худой высокий… типичный француз. И я стал членом братства свободных каменщиков только благодаря ему, так как его отец был великим мастером ложи "Le Grand Orient de France". Он имел тридцать третий градус, множество орденов и звание "патриарха великого консерватора" высшей степени согласно самым почетным масонским уставам. Параллельно он был достаточно известной личностью и одним из самых уважаемых адвокатов Франции. Ему хотелось, чтобы его сын изучал криминалистику и юриспруденцию, дабы потом занять его пост. Однако Жак хоть и интересовался криминалистикой, его больше привлекала судебная медицина, нежели право, а посему и пошел в медицинский вуз. На первом же семестре мы с Жаком сдружились. И когда он по ходатайству отца вступал в братство масонов, я пошел с ним, как говорится, за компанию. Уже будучи подростком, я много читал о масонах, о розенкрейцерах, об иллюминатах, об ордене Золотой Зари, о вольфенбюттельских оккультистах и о других подобных обществах. Меня они пленили своей загадочностью и тайнами, которые так хотелось постичь. И когда выпала возможность вступить в одну из этих организаций, я не стал себе в этом отказывать.
— Ничего себе! — невольно вырвалось у меня, поскольку я хоть и общался с самыми разными людьми на планете, но поговорить с человеком, который бы столь открыто мог признаться в своей причастности к масонству, мне еще никогда не выпадало чести. — А вы расскажите об обряде инициации? — тут же подхватил я. Мне было очень интересно узнать, как все это происходит.
Георг выдержал паузу, тщательно прожевав кусок мяса, после чего сделал глоток томатного сока и неохотно принялся отвечать на мой вопрос:
— Боюсь, что инициация в моем случае была не совсем традиционной, если говорить о масонских правилах. Я прошел обряд посвящения… да. Но частично. Мы с Жаком вступали в братство одновременно. Нас было двое, однако к нам относились, как к одной личности, из-за чего, когда Жак осуществлял все те необходимые для вступления в орден вещи, их автоматически приписывали и мне. Дважды проводить одни и те же обряды никто не видел нужды, к тому же на большинстве из тех встреч я и так присутствовал. Видимо, нас с Жаком считали не просто друзьями, но еще и любовниками, что было неудивительным, учитывая, что он любил проводить свои ночи в Le Marais. У нас с ним, разумеется, не было никаких интимных отношений, но я никому ничего не доказывал, и, как я вам уже говорил, меня мало заботит, что обо мне говорили окружающие. Стоит сказать, что мужеложство в масонстве — не редкость, а даже наоборот! К тому же "Le Grand Orient de France" была одной из самых первых организаций в мире, которая начала открыто выступать за равноправие гомосексуалистов. В этом либеральном братстве, куда, прошу заметить, женщинам дорога принципиально закрыта, гомосексуалистов в разы больше, чем гетеросексуалов. Многие мужчины только ради этого и вступают в орден, чтобы дарить друг другу дорогую бижутерию, носить юбка-подобные фартучки, называться "братьями" и проводить театрализованные представления в тесных помещениях с раздеванием и вставанием друг перед другом на колени. К моему счастью, я избежал всю эту нелепость. Единственный обряд, через который я прошел в полной мере, — это обряд небезызвестной камеры медитаций и рефлексии, ее также называют комнатой для размышления… не путать с туалетом, хотя, судя по всему, это именно он и был. — Георг иронично вздохнул. — Меня завели в тесную подвальную комнату в подсобке ритуального зала, и я оказался в полностью черном пространстве. Пол, потолок, стены — все было выкрашено в черный цвет. В помещении стоял загробный мрак и тишина. Воздух был спертым и пахло плесенью. Казалось, будто я попал в склеп… в мрачную темницу из которой мне больше не выбраться. Именно такие чувства эта камера и должна была вызывать у находящегося в ней. Единственный источник света, который там был — тусклая свеча на письменном столе. Там также можно было увидеть песочные часы, которые перевернули прямо перед моим приходом, так как песок в них еще сыпался, кусок засохшего хлеба, виноградная гроздь и типичный memento mori в виде человеческого черепа, лежащего на самом видном месте. Прям классический nature mort в жанре vanitas. И еще деревянная табличка с инициалами "V.I.T.R.I.O.L" — Visita Interiora Terrae Rectificandoque Invenies Occultum Lapidem — посети недра земли и очищением обретешь сокрытый камень. Возле свечи было три сосуда: один с солью, второй с серой и третий с ртутью — три основных вещества в алхимии. Согласно учением герметизма, вся наша вселенная состоит из этих трех элементов. Соль символизирует материю — базовая субстанция всех вещей. Сера символизирует духовное начало, тогда как ртуть — это символ тонкого единства с вездесущим, своеобразный мост между небом и землей. И истинным алхимиком может считаться только тот, кто познав эти элементы и соединив их, способен получить золото.
— А вы алхимик? — в шутку спросил я, понимая, что невозможно создать золото химическим путем и уж тем более из упомянутых веществ, в противном случае этим бы занимался каждый. А в байки про то, что рецепт с нужными пропорциями уже давно найден, но его якобы держат в секрете, я конечно же не верю.
— Вы хотите знать, получилось ли у меня создать золото? — переспросил Георг на полном серьезе и, глядя на меня оценивающими глазами, откинулся к спинке своего стула. — Да, — неожиданно добавил он, — но не в тот вечер. Тогда я еще был слишком молод и не был готов к этому. Алхимия — сложная дисциплина, и чтобы ее использовать надо уметь правильно выполнять множество процессов: кальцеляцию, солюцию, сепарацию, конъюнкцию, путрефакцию, конгеляцию, цибацию, сублимацию, ферментацию, экзальтацию, мультипликацию, проекцию — и это только основная часть.
Доктор улыбнулся, понимая, что я ничего из этого не понимаю. И мне, чтобы уж совсем не казаться необразованным, пришлось задать вопрос, возвращающий нас к предыдущей теме.
— И как долго вас продержали в черной комнате?
— Недолго, — ответил Георг.
— И для чего все это? Зачем вообще нужна такая комната?
Перед тем как ответить, мужчина сделал глубокий вздох.
— В камере размышлений всегда лежит пергамент и перо с чернилами. По традиции свободных каменщиков мне надо было подумать о смерти и составить свое завещание. Я, как они утверждают, должен был побороть страх и принять свою смертность. Обычно, сидя в черной комнате в окружении гробов и других символов завершающего этапа жизни, люди со слезами на глазах пишут прощальные послания, извиняясь перед теми, кому они причиняли боль, другие же составляют распоряжения, в которых требуют раздать все их имущество нуждающимся (но только после своей смерти, разумеется), а многие так и вовсе оставляют пергамент нетронутым, с горечью осознавая, что все мирское — это суета, чтобы думать об этом на пороге своей гибели. Ничего они с собой все равно не возьмут, да и после себя ничего не оставят. — Доктор хитро сузил глаза. — Масонская комната размышлений (хотя обряд с подобной комнатой есть не только у масонов) — это, по своей сути, очень тонкая психологическая ловушка, ведь, чтобы вы ни делали, вы все равно будете выглядеть жалко. Вы заперты на ключ в темноте. Попытаетесь открыть дверь — признаете свою трусость. Начнете играть по правилам и напишите завещание — признаете свою никчемность. Будете убивать время простым разглядыванием предметов и символов смерти, ибо ничего другого в комнате нет, значит признаете свой трепет перед костлявой. Разнесете там все в дребезги — еще больше окажитесь трусом, причем боящимся себе самому сознаться в этом. Даже если вы простоите неподвижно на одной точке, вы тем самым все равно предстанете слабым и дрожащим перед неизвестностью. — Георг с какой-то шутливой задумчивостью закинул себе в рот последний ломтик мяса. — Забавно, что подобная комната практический не действует на женщин. Конечно, как и любая биологическая форма жизни, они тоже не желают умирать и проявляют свой инстинкт самосохранения, один из которых страх. Однако женщины куда более лояльно относятся смерти, ведь они способны рожать. К тому же они, как никто другой, ощущают приближение неминуемого конца, каждый день видя в зеркале появляющиеся морщины на своих лицах. С мужчинами же все намного сложнее, ибо у них есть гордыня, которую они не способны унять даже перед лицом собственной гибели.
Я задумался, пытаясь вообразить, как бы я поступил, окажись в той комнате.
Георг тоже замолчал, и в столовой повисла тишина.
— Так… а что вы делали в камере размышлений? — я выдавил из себя вопрос. Мне было любопытно узнать, какой из озвученных путей выбрал для себя доктор Корвус, однако, как выяснилось, он и в этот раз проявил свой эксцентризм, обойдя стороной все вышеперечисленное.
— А я, — лениво затянул он, — достал из кармана свою университетскую тетрадь и делал домашнюю работу. Не тратить же вечер впустую.
— И вас после этого приняли в братство?
— А куда бы они делись?! Я был другом Жака, любимого сыночка самого авторитетного человека Франции в масонских кругах. А куда Жак — туда и я, помните? — доктор усмехнулся. Было видно, что он злорадствовал, так как и тут смог обыграть систему. — Жак тем временем сидел в соседней камере прямо за стенкой, и все внимание братства было сосредоточено на нем, ведь именно он был звездой. По распоряжению его отца церемония должна была пройти по наивысшему разряду. В ложе собрались все самые влиятельные масоны Франции. И когда я покинул черную комнату, Жака уже переодели (или, правильнее сказать, раздели), завязали ему глаза и повели под руку в центральный зал для основной части ритуала. Про меня как-то даже и забыли. Однако мне позволили присутствовать в ложе на церемонии. Пришлось только одеть этот дурацкий запон, и меня впустили, будто я уже был посвященным. Помню, то помещение — оно было идеально квадратной формы. Пол, как и подобает, был выложен ровной черно-белой плиткой, подобно шахматной доске. Всюду стояли громоздкие колоны, держащие конструкцию, и много церковных свечей, создающих тусклый свет, нагоняя ощущение театрализованной таинственности. В центре зала возвышался алтарь с ключевыми символами масонства: стальной циркуль и наугольник. Я и другие наблюдающие стояли по периметру. И куда ни посмотри, на нас всюду осуждающе взирал назойливый глаз Гора, заточенный в треугольник. Сегодня этот символ более известен, как всевидящее око. Масоны же называют его лучезарной дельтой. — Георг закончил трапезу, отложил вилку и по-джентельменски вытерся салфеткой. — Жака привели в зал, как и подобает с петлей на шее и черной повязкой на глазах. Его левая штанина была приподнята, оголяя колено. Рубаха расстегнута. Казалось, будто Жак шел на свою казнь. Он был ни одет, ни раздет — ни рыба, ни мясо, как и, по сути, само масонство… вроде религия, а вроде и нет; вроде имеют влияние и власть, однако при этом ничего и не имеют; вроде обладают какими-то "великими" знаниями, а на деле пустозвоны; вроде кажутся серьезными людьми, однако, собираясь вместе, одеваются, как петухи, и подражают клоунам в театре, искренне веря, что постигают мудрость. — Георг покачал головой, выказывая свое недовольство перед поведением этих людей, и уже через пару секунд продолжил рассказывать детали обряда посвящения: — Ритор оставил нового брата у алтаря, после чего к кандидату приблизился сам великий мастер и приставил кончик ритуального ножа к его груди на уровне сердца. После долгой проповеди про нравственность, добродетель и благочестие мастер потребовал от Жака дать масонскую клятву, в которой говорилось о том, что, вступая в орден, он обязуется искренне служить братству и под страхом смерти хранить тайны свободных каменщиков. Жак приклонил колено и, держа руку на Книге Священного Закона, произнес все необходимые слова, после чего с него торжественно сняли повязку, дав увидеть долгожданный свет. На этом основная церемония закончилась и все присутствующие стали приветствовать нового брата.
— Книга Священного Закона? — переспросил я. Мне еще никогда не доводилось слышать о подобной книге. — Что это? Священное писание франк-масонов?
— Нет, — ответил Георг. — Это собирательный термин, обозначающий любой религиозный текст, используемый во время ритуала. Это может быть и "Тора", и "Коран", и "Библия", и даже "Сатанинская Библия" — все зависит оттого, во что верит тот или иной масон. Каждый волен верить в своего бога, однако масон должен принести клятву на писании, которому он следует.
— И на какой бы текст давали присягу вы, если бы проходили эту церемонию?
Доктор не был готов к подобному вопросу. Он медленно прижался к спинке кресла, сложил на груди руки и, глядя куда-то в сторону, задумался.
— Моей Книгой Священного Закона была бы книгой "Евангелие от Летающего Спагетти Монстра", — сказал он на полном серьезе. — Да вот только боюсь, что пастафарианства в те годы еще не существовало. Впрочем сегодня о нем все тоже забыли.
Теперь задумался и я.
— Вы довольно цинично отзываетесь о масонстве. Зачем же вы тогда вообще вступали в братство, если вам все это казалось шутовством и клоунадой?
— Как я уже говорил, меня привлекала "тайна" и мне хотелось ее постичь. Однако, к моему глубочайшему сожалению, я очень скоро выяснил, что под этой броской обложкой позолоченных алтарей, величественных лож и ритуальных нарядов скрывается обыкновенна пустышка, как и во всех других религиях. Поначалу я думал, что мне не раскрывают никаких "великий мистерий", о существовании которых они упоминают при каждом удобном случае, только потому что я не достиг какого-то определенного градуса, ведь, как утверждал Жак и остальные, с каждым градусом открывается новая дверь к "истине". Но никакой истины не было… не было даже кусочков мозаики, которые, собрав воедино, укажут на некое "знание". Единственная "великая тайна", которую они могли предложить, — это то, что нет никаких тайн, кроме веры в то, что она где-то есть, но постичь ее никто не силах. Не знаю, как для вас, а для меня это неудовлетворительный ответ. — Доктор фыркнул. — Мы с Жаком быстро поднялись по иерархической лестнице масонства… благодаря его отцу, разумеется. Другим приходилось ждать годами, чтобы их вообще услышали. Нам же давали титулы и градусы просто так, можно сказать, за посещение! И за все те годы, моего проживания в Париже мне дали звание "Рыцаря Медного Змея" — что бы это ни значило. Я часто появлялся в ложе, но вовсе не ради всех тех бессмысленных ритуалов, которые они устраивали каждую неделю, или же общения с братьями, чьи разговоры ничем не отличались от бесед в столовой университета. Нет, я шел туда только ради библиотеки. О да! Библиотека у них была шикарной! Даже Национальная Библиотека Франции не могла похвастаться многими томами. И самым главным показателем, полностью изменившим мое отношение к франк-масонам, было то, что за все то время, я был единственным человеком, кто вообще посещал библиотеку и читал книги. Кроме меня, уборщика и смотрителя ложи в ту часть здания никто не заходил. Одна из самый уважаемых масонских лож мира, и ее члены даже не пользовались теми сокровищами, которые лежали у них под носом! И судя по административному журналу, последний раз до меня там брали книги еще в шестидесятых годах двадцатого века. После культурной революции люди вовсе перестали читать. Слава кинематографу! И все те "великие" масоны уже более двух поколений не пользовались своей же собственной библиотекой, а следовательно говорить об их начитанности и образованности было просто смешно. Я же проводил там все свободное время, а когда понял, что эти книги и вовсе никому не нужны, начал брать их и не возвращать. Я чуть ли ни каждый день шел на почту и переправлял бесценный антиквариат в Будапешт, в дом своих родителей, где мои отец и мать, даже не распаковывая посылки, просто хранили их в моей комнате до моего приезда. Наверное около четверти книг, что вы видели у меня в библиотеке, было взято именно оттуда.
— А чем вообще занимаются масоны, помимо проведения упомянутых вами ритуалов и раздачи друг другу всех этих громких титулов?
— В том-то и проблема, что ничем. Они собираются вместе и по большей мере просто многозначительно молчат, корча из себя мудрецов и интеллигентов, а когда начинают говорить, то их становится смешно слушать. Они обсуждают вещи (а обсуждают они все, кроме политики и религии) с особым высокомерием и знанием дела, ведь, как они считают, если они масоны, то они априори не могут ошибаться. На самом же деле, это просто кучка людей, которые хотят верить в собственную избранность и элитарность. Они убеждены, что проведя пару раз эти театрализованные встречи и дав самим себе разные титулы, они постигли своего великого архитектора и стали умнее всех на планете, тогда как, по сути, это не более чем горстка необразованных выскочек с завышенным самомнением. Большинство из них даже не знают, что означает их собственный наугольник и циркуль и кто и в каком году вообще придумал этот символ. Все имеют лишь смутные представления своей истории, давая какие-то несвязанные между собой разрозненные ответы.
В этот момент я поймал себя на мысли, что если бы меня тогда спросили, что означает христианское распятие и почему именно страдания пророка на кресте взяты за основу моей религии, то я бы тоже затруднился дать ответ. В каком году это изображение стало символом веры, я тоже не знал, ведь эти образы канонизировали задолго после описанных библейских событий. А уж про символы и историю других религий, мне было страшно даже подумать. Конечно, я был знаком с базовыми вещами, с некоторыми событиями и с именами самых ярких деятелей, но претендовать на какие-то серьезные и аргументированные знания, к своему стыду, я не мог.
— А как же благотворительные акции, которыми так славится масонство? — спросил я.
— Благотворительные акции? — Георг в голос засмеялся. — Мой друг, вы меня удивляете! Большинство масонов, с которыми я знаком лично (и особенно самые серьезные из них), являются либо политиками, либо юристами, либо дипломатами. Они живут за счет налогоплательщиков, обкрадывают их, а потом в качестве подачки кидают им обглоданные кости, называя это благотворительностью, прикрываясь красноречивыми сказаниями о благочестии, помощи нуждающимся и конечно же "духовности". Как же без этого слова! Ни одно лицемерие не обходиться без разговоров о душе. — Доктор недовольно скривил губу. — Ах да, я еще забыл упомянуть о банкирах. Вся их благотворительность расчетлива и служит только их собственной выгоде, ведь своими акциями и фондами они просто уклоняются от налогов. Лучше уж поделиться куском украденного пирога и показаться щедрым, чтобы с вами тоже потом поделились, нежели следовать закону и голодать.
Задумавшись над словами Георга, я посмотрел в потолок. Над нами висел огромный золотой канделябр. Сомневаюсь, что доктор Корвус платил налоги и делился с нуждающимися, и уж чего-чего, а он точно не голодал. Приготовленное им блюдо было вкусным и достаточно сытным.
— Конечно, я знал и масонов-врачей, и даже служителей следственных комитетов*, — продолжал Георг, — однако они благотворительностью уж точно не занимались.
— Значит вы покинули братство. Я вас правильно понял?
— Да, сразу по окончанию своего проживания в Париже.
— Это из-за того, что вас не устраивало их лицемерие?
— И из-за этого тоже.
— Значит были и другие причины? Не могли бы вы и о них рассказать?
— Начнем с того, что я априори не мог быть масоном… уже по определению. Я даже удивлен, что меня вообще взяли и еще давали какие-то градусы, ведь я не соответствую первому и основополагающему уставу этого ордена. Я не верю в бога. А для них человек, не верующий в существование некоего великого архитектора, — это даже не человек. Свободные каменщики вовсе не свободны, они рабы своих предрассудков. Но больше всего меня оттолкнула откровенная глупость и религиозная одержимость, присущая большинству из них. Масоны, как, впрочем, и другие оккультные и околооккультные группы, любят собирать всевозможные артефакты и особенно черепа, напоминающие им о смерти. Они часто используют человеческий череп в своей символике, и практически всегда украшают им личные кабинеты, библиотеки и ритуальные комнаты. Традиция с черепом — одна из самых старых традиций в истории человечества. Если наши предки чему-то и поклонялись до того, как научились говорить и рисовать палкой на песке, то только небесным светилам и своим собственным останкам. Видимо, человек так долго поклонялся трупам, что до сих пор не может отвыкнуть. Некрофилия у нас в крови. Это часть нашей генетики, спрятанная где-то между потребностью в любви и страхом перед неизвестностью. Все религии мира в той или иной мере испытают нездоровое вожделение к их умершим пророкам и деятелям… и масоны не исключение. Особой страстью свободных каменщиков является заполучение черепа какого-нибудь известного франк-масона, в связи с чем, когда я однажды посетил великую ложу Вены, мне с особой гордостью продемонстрировали череп самого Вольфганга Амадея Моцарта. Череп лежал на красной подушечке под бронированным стеклом в кабинете верховного совета. И помню, мне еще прочитали целую лекцию о том, что Моцарт якобы умер не своей смертью. По их словам, его умертвили, но вовсе не ядом, как гласит распространенный миф, обвиняющий Сальери, а удушьем. Его убили братья-масоны за то, что в опере-зингшиль "Волшебная флейта" композитор раскрывал запрещенные тайны братства. Это правда: опера пропитана идеологией масонства, и это ни для кого не было секретом ни тогда, ни сейчас, к тому же период жизни Моцарта — это золотой век свободных каменщиков. В те годы орден вступали все, и говорить о каких-то "тайнах" — смешно, учитывая, что все и так все знали. Каких-то великих откровений в опере нет. Музыка гениальна (сомнений нет), но повода кого-либо из-за нее убивать я не вижу. Миф мне показался сомнительным, но венские братья были убеждены, что это правда, хотя и не могли предоставить доказательств. А факт того, что Моцарт был масоном, ничего не значит. То есть если подумать трезво, то по их версии, великий композитор — предатель, как бы раскрывший все их секреты, но при этом они говорили о нем с наивысшим почетом и благоговели перед ликом его черепа, даже не понимая, что тем самым противоречат сами себе. — Доктор улыбнулся, видимо, заметив, что я начинаю терять нить повествования. — А затем я посетил Берлин, — продолжил он, — и вы не поверите, но, как оказалось, череп Моцарта был и там. Нет, не копия, а такой же "оригинал", взятый прямо из его могилы. Предмет не менее почетно лежал на алтаре центральной ложи Берлина, и к нему также приходили масоны со всего мира, желая соприкоснуться с легендой, рассказывая уже совершенно другие версии гибели композитора. Позже выяснилось, что череп Моцарта хранится еще и в Лондоне, и в Зальцбурге, и даже в Вашингтоне и в Сан-Франциско. И каждый из них, разумеется, настоящий. Такой же парадокс, как и с композитором Йозефом Гайдном, ведь у него в могиле лежит аж целых два черепа, хотя при жизни был он замечен всего только с одной единственной головой на плечах — конечно, с великой и неповторимой в своей гениальности головой, но всего лишь только с одной. Да, — вздохнул доктор, — это напоминает известный христианский анекдот про то, что миру известно семь голов Иоанна Богослова, но подлинных из них только три.
— Ого, — сказал я, торопливо царапая бумагу шариковой ручкой. — А я и не знал, что Моцарт был членом масонского ордена. Нет, ну я слышал о том, что он мог быть причастен к каким-то тайным культам, но думал, что все это байки и домыслы.
— Да, Моцарт масон. Об этом говорят его письма и другие источники, в которых он открыто в этом признается.
— Значит это правда? В смысле, что среди франк-масонов было много известных личностей.
— Да, это так. Однако не все люди, которых причисляют к членам ордена свободных каменщиков, принадлежали ему на самом деле. Даже когда сами масоны утверждают, что тот или иной человек был их братом, это еще не значит, что это правда. На протяжении истории франк-масоны (как, впрочем, и все остальные фанатично настроенные религиозные группы) часто приписывали себе заслуги и славу других, утверждая, что тот или иной человек был одним из них. Подобными преувеличениями и искажением фактов они поднимают престиж и элитарность своего клуба, ведь чем больше в этой организации известных людей, тем больше самомнения у самой организации и конечно же у ее членов. А различные неосведомленные параноики и любители теорий заговоров им в этом только способствуют. Таким образом в ряды ордена свободных каменщиков уже приписали всех, кого только можно. Многие из тех личностей даже знать не знали о существовании масонства, а многие так и вообще умерли за долго до появления ордена, но это никого не тревожит. Если масоны хотят с кем-то породниться, они приписывают человека в ряды своего братства, и им все равно, насколько это исторически корректно. А уж если кто-то посмел упомянуть о масонах в своем творчестве или же в обыкновенной переписке с друзьями, то эту личность даже без разбирательств относят к свободным каменщикам… как это, к примеру, случилось с великим писателем Российской Империи Львом Николаевичем Толстым. В своем эпосе "Война и мир" он детально описал масонский ритуал посвящения (даже сатирически, я бы сказал), а в повести "Два гусара" упоминает масонские ложи в одном из самых длинных предложений художественной литературы мира. И теперь из-за этого вам каждый член братства будет утверждать, что Толстой был масоном и что именно поэтому его в свое время подвергли церковной анафеме. Ага… Черт! Да они уверены, что и Наполеон Бонапарт, и Иосиф Джугашвили, и даже Адольф Гитлер были масонами. Не удивлюсь, если они скоро в свой список припишут и Юлия Цезаря, и Александра Македонского, и Чингисхана… для разнообразия! Никогда не забуду про то, как мне в Лондоне пытались доказать, что и "Джек-Потрошитель" был членом ордена. Никто толком не знает личности печально известного убийцы из Уайтчепела, да и был ли это один человек или целая шайка, однако то, что он являлся масоном — это факт, который даже не обсуждается. — Доктор саркастично сдвинул бровь. — А посему, надеюсь, вы понимаете, что не каждый человек — масон или кто-либо еще, лишь только по тому что его таковым называют.
С этим я был согласен. Каждое заявление и каждая информация должна быть перепроверена, перед тем как выдаваться за правду. Но, к сожалению, люди часто пренебрегают этим простым и очевидным правилом, веря всему, что им говорят.
Когда Георг упомянул про "Джека-Потрошителя" — легендарного маньяка из Лондона, я невольно вспомнил о "Безумном Художнике" — не менее легендарном и противоречивом убийце из Санкт-Петербурга, а посему, желая продолжить эту тему, спросил:
— Мы могли бы вернуться к событиям Красного Сентября?
— Да, конечно.
— Итак, вы пришли в научно-исследовательский институт, чтобы встретиться с доктором Умовым.
— Все верно.
— И… и о чем вы в тот день разговаривали? — Мне было безумно любопытно услышать ответ, ведь, как известно, через пару недель после тех событий доктора Умова заключили в психиатрическую лечебницу.
— В том анатомическом театре мне удалось пообщаться с многими людьми, — начал Георг. — Они видели во мне приехавшего из-за границы молодого и перспективного брата-масона и предлагали мне всевозможную помощь, которую только могли предоставить. Они желали продемонстрировать (даже не столько мне, сколько друг другу) свою щедрость и масонскую добродетель. И я бы солгал, сказав, что я не воспользовался их дарами… хотя и не сразу. — Георг оценивающе окинул меня взглядом и добавил: — Думаю, вам так же будет интересно услышать то, что на том собрании свободных каменщиков я познакомился с Александром Кощеем.*
— Главным судмедэкспертом, работавшим над делом "Безумного Художника", — с придыханием вырвалось у меня. — А я и не знал, что он был масоном.
— Ну, это неудивительно. Все-таки это общество с тайнами, сами понимаете.
— Да, конечно, но…
Мысль свою я так и не закончил, даже не представляя, что писать в своем блокноте, так как, судя по словам доктора Корвуса, на той закрытой встрече собрались все самые яркие фигуры, имевшие прямое отношение к кровавым событиям Красного Сентября. И я просто не мог поверить в то, что Георг действительно был готов рассказать мне все, что на самом деле произошло осенью того года.
Сенсация была у меня в кармане.
Но поверят ли читатели в нее, ведь за эти годы столько всего было сказано о "Безумном Художнике", что в потоке голосов и информационного мусора истина будет казаться не более чем очередным невнятным выкриком из толпы.
— А как вы познакомились с доктором Умовым? — решительно спросил я.
Получить подробное описание и последовательность небезызвестных убийств мне теперь было недостаточно. В идеале хотелось обрисовать полную картину происходящего и составить точный психологический портрет своего собеседника. И я уже был близок к поставленной задаче, учитывая, что Георг сам во всем мне начал признаваться, столь неожиданно обмолвившись о том, что он с самого начала заинтересовался медициной именно благодаря доктору Умову.
— Как я уже говорил ранее, в свое время я лежал на его операционном столе, — пояснил Корвус.
— И когда это было? Сколько вам тогда было лет?
На эти вопросы Георг не торопился отвечать. Он не горел желанием обсуждать затронутую тему, но я принципиально не останавливался. Каждый раз, когда речь заходила о том научно-исследовательском институте, где Георг когда-то был пациентом, он начинал произносить слова с какой-то необъяснимой горечью в голосе. В те минуты он становился заторможенным и задумчивым, но им овладевала вовсе не ностальгия по минувшим дням и даже не чувство скорби по какой-то трагедии, которая могла произойти с ним в детстве и оставить след… нет, в голосе доктора Корвуса отражалось нечто совершенно иное… более глубокое.
— Мне тогда было тринадцать лет, — наконец-то заговорил он. — Я провел в том институте все лето.
— Вы могли бы рассказать подробнее о тех днях?
— Не думаю, что эта история подойдет формату вашего журнала, — Георг добродушно улыбнулся, явно желая закончить разговор.
— Прошу вас, — я продолжал настаивать, держа пишущее средство наготове.
Доктор молчал.
— Это что-то очень личное? Может быть первая любовь? — наугад спросил я.
В тринадцать лет многие юноши проходят через терзания ранее неизведанной им территории любви. К этому времени они открывают для себя мастурбацию и начинают испытывать необъяснимую их лексиконом заинтересованность в женщинах… и особенно в женщинах постарше. Одни держат это в себе, а другие — более эмоциональные — пытаются проявить свою взрослость и привлечь внимание противоположного пола, но в большинстве случаях терпят сокрушительное фиаско, которое в последствии и формирует основные черты мужских характеров, всевозможных комплексов и сексуальных отклонений. Я хоть и не был психологом, но со столь базовыми вещами хорошо был знаком, так как сам через все это когда-то проходил.
— Первая любовь? — задумчиво переспросил Георг. — Нет, это была не любовь, но все же однозначно что-то первое…
Я не стал ничего говорить. Мой собеседник уже сам настроился на нужный лад и был готов мне все рассказать. Любое мое слово только бы уничтожило эту тонкую атмосферу меланхолии, повисшую над нами. Тишина затянулась, и доктор, собравшись с мыслями, наконец посмел ее нарушить:
— Я всегда был, скажем так, не совсем обычным ребенком с точки зрения физического состояния, — достаточно откровенно начал он, явно избегая слово "болезнь". — У меня, как утверждали врачи, было много "недостатков" и "проблем" по здоровью… хотя я с этим никогда не был согласен. Какие-то из этих чисто субъективных "недостатков" можно было исправить, а какие-то нет. И одной из подобных "проблем" была моя левая стопа. Она деформировалась, и выпрямить ее можно было только хирургически путем. Я и моя семья тогда жили в Будапеште, но, как оказалось, никто из врачей Европы не отваживался меня оперировать. Задача для хирургов стояла очень сложной, И все те варианты лечения, которые они предлагали, нас ни коим образом не устраивали, поскольку моя мать хотела не просто выровнять мне стопу, но еще и сохранить ее подвижность. А на такое был способен далеко не каждый хирург. Тогда-то мы и вышли на уже упомянутый ранее научно-исследовательский институт имени Турнера, так как доктор Умов предложил экспериментальный метод, благодаря которому он мог исполнить все наши требования. И мы ему доверились. Операция прошла успешно.
Георг замолчал.
История закончилась.
— Но ведь это не все, — заметил я.
— Да, вы правы. Это далеко не все.
— Может быть расскажите? — мне пришлось настоять. И в этот момент я понял, что сейчас речь пойдет о чем-то таком, о чем доктор Корвус, возможно, еще никогда и ни с кем не делился. Я шагнул на неизведанную территорию его самых сокровенных и болезненных воспоминаний.
— Для того, чтобы вы поняли, что происходило в стенах того института, нужно с начала рассказать вам о его пациентах, — заговорил он. — Дело в том, что после феноменального распада СССР инвалидами и сиротами в России практически не занимались. А сиротами-инвалидами тем более. К счастью, еще существовали такие институты, в которых они могли жить и за ними хотя бы кто-то присматривал. Инвалидов привозили туда из областных детских домов и интернатов, и они проводили там каждое лето. Для них это было своеобразным летним лагерем. А врачи, работающие там, изучали патологии этих сирот и оттачивали на них свое хирургическое мастерство, изобретая десятки новых методов лечения. И хирургам выгода и профессиональный интерес, и подопытные не жалуются, а даже, наоборот, рады, что их хоть кто-то кормит и пытается вылечить. Если же тот или иной экспериментальный метод лечения не удавался и пациент умирал на хирургическом столе, то об этом никто не беспокоился. Конечно, закон те врачи не нарушали, но если говорить о медицинской и моральной этике, то там была абсолютная вседозволенность. Главврач в институте считался подобием бога, и перед ним все замирали, как перед тюремным паханом. О да, менталитет бандитского Петербурга девяностых проник и туда. Блатная речь слышалась отовсюду, но ее употребляли не щетинистые мужики с татуировками, а дети, которые других слов просто не знали в виду своего воспитания или точнее его полного отсутствия. То место во многом напоминало тюрьму: стальные решетки на окнах, фиксированное время пайка и отбоя, свет палит в глаза даже ночью, еда хуже голодовки, за сигареты и батарейки люди были готовы друг друга убить, возможности бежать нет, а вместо надзирателей там были уборщицы и медсестры, ненавидящие свою работу и всех этих больных, которым они были вынуждены каждый день менять утки. Там также была и своя иерархия, где люди делились на два типа и два подтипа. Были "ходячие" и "не ходячие". "Ходячие" разделялись на "быстро ходячих" и "медленно ходячих", а "не ходячие" — на "сидячих" и "лежачих". Думаю, не трудно догадаться, кто и почему был в авторитете. — Георг улыбнулся с ностальгией в глазах и пояснил: — "Ходячие" пользовались уважением, так как могли что-нибудь принести из палаты в палату, а посему с ними старались не ссориться. Многие так даже были в состоянии выйти на улицу и потом поделиться какими-нибудь новостями и сплетнями из другого больничного корпуса. "Быстро ходячие" так вообще считались королями, потому что их все равно никто не мог догнать, чтобы ударить костылем за ту или иную выходку. И они активно пользовались своей безнаказанностью… пока могли, потому что рано или поздно операцию делали и им, и они потом были вынуждены лежать в гипсе. Вот тогда на них и отыгрывались по полной программе. И, пожалуй, единственная разница тех палат от тюремных камер заключалось в том, что там сидели дети, и, в отличии от зэков, они не знали, в чем они повинны.
— Какой кошмар, — ужаснулся я, боясь себе даже представить то место.
— Вовсе не ночной кошмар. Это реальность, в которой жили и формировались люди. Те обшарпанные здания были еще дореволюционного периода, аппаратура же, признаюсь, была чуть поновее — советская — и все же даже на тот момент она уже как минимум на второй десяток лет считалась устаревшей. И при этом страдали не только сироты. В тот институт со всех уголков страны приезжали самые разные женщины со своими больными детьми в надежде, что им там помогут, ведь профессиональная репутация врачей, работающих там, была безупречной. И эти врачи, включая доктора Умова, пользуясь властью и авторитетом, попросту издевались над теми женщинами, требуя от них невозможного. Каждый главврач корпуса был божеством в своем раю белых халатов, и на его территории все были обязаны играть по его больным правилам. Скальпель был у него в руках, а посему это он решал, кому делать операцию, а кому нет, кому давать койку в палате, а кого выгонять оттуда со скандалом. Врач был кукловодом человеческих судеб. Он знал, что женщины, ради своих детей, готовы отдать все на свете, и требовал еженедельные взятки. Но как это работает? Операция — это небыстрый процесс. Сперва идут анализы, исследования, подготовка, затем пациента ставят на очередь на неизвестное количество времени, так как расписание операционной забито, а потом еще идет долгий реабилитационный период с повтором всех анализов. И за все это надо было платить… в карман… и именно в размере тех сумм, которые соответствовали скромности того или иного врача. И чем дольше у них находился пациент, тем выгоднее было работникам института, из-за чего многим больным приходилось ждать операцию месяцами, если и не годами. О некоторых пациентах так вообще забывали, ведь они превращались в не более чем безликий пунктик дохода в их черной бухгалтерии. При этом все средства шли далеко не на обустройство института… да что я говорю!.. туда ни копейки не вкладывалось. Там не было ни инвалидных кресел, ни каталок, ни даже простых щипцов и крокодилов для снятия гипсов. Деньги шли только на строительство дач главврачей в том самом элитном районе неподалеку, о котором я вам уже рассказывал. И в надежде все оплатить, многие женщины занимали большие суммы у своих друзей и знакомых, брали кредиты, работали целыми днями на самых отвратительных и тяжелых работах, спали в коридорах… а заведующий, глядя на это, записывал пациента в самый конец очереди и выгонял эту мамашу с ее больным ребенком на улицу, как только ей не хватало филлера оплатить их еженедельную дань, независимо оттого, сколько уже было вложено усилий и денег до этого. Тот, кто не мог вовремя оплатить свое пребывание, освобождал палату, ведь на его койку таких же нуждающихся в помощи стояла целая очередь со всей страны. Доктор Умов буквально на моих глазах подобным образом выгнал почти десяток матерей и даже глазом не моргнул. А ведь в конце-концов решались судьбы больных детей. — Георг задумался и трагично скривил губу. — К счастью, нашу семью он не посмел пустить по своей отлаженной схеме, ибо, во-первых, мы приехали из-за границы, а, как я уже говорил, в России люди с придыханием смотрят на тех, кто живет на западе (хотя и кричат в их адрес гадости… но это только на людях, при закрытых же дверях они тайно на них онанируют). А во-вторых, мы пришли к Умову не напрямую. По счастливую случаю мы, когда записывались в институт, попали на главного врача всего округа, который нас и направил, куда требуется. И Умов, не зная, в каких мы отношениях с его начальником, не стал рисковать. Конечно, он попытался и с нас урвать кусок, предложив нам отдельную палату и якобы "особый уход", но получил отказ. Я лежал в обычной палате и был таким же, как все, но ко мне все равно было иное отношение. Мне не пришлось ждать очередь, чтобы лечь на операционный стол. Я был привилегированным пациентом во всех отношениях, и при этом с нашей семьи денег не брали. Доктора Умова это сильно выводило из себя… и тогда он нашел на ком отыграться.
Георг замолчал.
За все время нашего интервью мы впервые дошли до такой точки, в которой мой собеседник не мог подобрать нужных слов. Он всегда говорил уверено и достаточно бегло, а теперь замолк, не зная, как выразить свою мысль.
— О ком вы говорите? — осторожно спросил я. — Речь идет о вашей матери… нет?
— О нет, — ответил он. — Как я уже сказал, нашу семью он не трогал. Да и моя мать редко появлялась в институте, так как занималась оформлением моей инвалидности, бегая по всем необходимым бюрократическим инстанциям Санкт-Петербурга. Я хоть и был рожден в Ленинграде, но должных российских бумаг по непригодности к государственной службе у меня не было, ведь сразу, как я родился, моя семья переехала в Будапешт.
У меня в блокноте были заготовлены вопросы по поводу родителей Георга, но озвучивать их сейчас был не самый подходящий момент. Мне надо было получше расспросить Корвуса о том, что его так тревожило.
— Тогда… о чем или о ком вы хотите мне рассказать?
Я с подозрением сузил глаза, пытаясь увидеть доктора насквозь. А он, видимо понимая, что словами здесь не обойтись, привстал из-за стола и, вежливо улыбаясь, сказал мне:
— Идемте!
Я с легким удивлением тоже поднялся и даже приготовился к очередной экскурсии по длинным коридорам дворца, но далеко идти не пришлось. Георг приблизился к стене в столовой и взглядом указал мне на довольно уютную и достаточно посредственную (на мой вкус) картину в очень скромном обрамлении, висящую на достаточно неприметном для такого дворца месте.
На художественном полотне изображалась больничная палата. В углу косоугольного помещения возле окна, сквозь которое сочились золотистые лучи утреннего солнца, располагалась незаправленная койка с белыми простынями. На кровати сидела женщина в привычном для больницы белом халате — молодая, стройная, изящная, глаза раскосые, грудь большая. На первый взгляд можно было предположить, что картина изображала медсестру… и, возможно, это так и было, но мне, глядя на нее, почему-то казалось, что запечатленной женщине вовсе не место в том окружении. Слишком уж нежной и гордой изобразил ее автор, чтобы быть ей работником больницы. И все же в ней ощущалась определенная доля самоотдачи и смирения, граничащая с задумчивостью и благородством. Героиня очень достойно и — я бы даже сказал — с особой грацией, свойственной только интеллигентной даме, сидела на больничной кровати в окружении отблесков света. Автор явно испытывал симпатию к этой женщине. Нет, это была не любовь. Влюбленность? Возможно. Но точно не любовь. Произведение было осуществлено в очень грязных оттенках, резкими и грубыми мазками, но при этом оно казалось светлым и теплым, будто автор рисовал не маслом, а пастелью. Картина вызывала чувство нежности, однако чем дольше я на нее смотрел, тем больше грязи я замечал, ощущая безмолвную горечь и тревогу некой трагедии, произошедшей с этой женщиной.
— Кто она? — спросил я, понимая, что изображенная на холсте дама имеет какое-то непосредственное отношение к рассказу Георга.
— Белоснежка, — ответил он с трепетом в голосе, и мгновенно уточнил: — Разумеется, это было не настоящее имя, но мы в шутку называли ее именно так, ведь в нашей палате было семь человек… а точнее семь "гномов", как нас называла одна из медсестер. Белоснежка же не являлась ни медсестрой, ни работницей института, но… перед тем как заговорить о ней, думаю, имеет смысл рассказать о юношах, с которыми я лежал тогда в палате. К сожалению, их имен я уже не помню — все-таки прошло столько лет, но характеры каждого из них я запомнил очень хорошо. Люди, повлиявшие на нас и на наше миропонимание, никогда не исчезают из памяти. Мы можем забыть их имена и даже лица, но только не их образы и наше к ним отношение.
С этим утверждением я был согласен. Мы так много лиц встречаем на жизненном пути и о большинстве из этих людей очень скоро забываем. Лишь немногие занимают свое место в наших сердцах.
— Первым из тех ребят, был лежащий возле окна семнадцатилетний юноша, — продолжил доктор. — И если у меня и существует критерий мужской силы и стойкости, то я сравниваю всех именно с тем молодым человеком. Он был самым старшим в палате. К нему так же, как и ко мне, периодически приходила мать, и, по сути, ему не было никакого дела до всего того, что происходило в нашем больничном корпусе. Он был слишком горд для всего этого. Единственное, что для него имело значение, — это выздороветь!.. и как можно скорее, из-за чего он даже частенько шел вопреки предписаниям врача… в надежде ускорить свое лечение. У него были искривлены ноги. Сбой произошел из-за неудачной операции на спину в детстве, в связи с чем нижние конечности замедлили рост и стали деформироваться. Ему поставили модифицированную модель аппарата Илизарова. Основная функция данного аппарата — выпрямлять кости. И каждую неделю двоя крепких мужчин под руководством врача гаечными ключами изо всех сил выкручивали ему ноги на целый градус. Это был радикальный шаг. Четверть градуса более чем достаточно в таких случаях, ибо тело испытывает жуткий болевой шок, не говоря уж о других осложнениях, но тот юноша, превозмогая самую страшную агонию, которую мне доводилось видеть, настаивал на том, чтобы аппарат продолжали крутить. А когда доктор Умов сказал, что костям надо свыкнуться, перед тем как продолжать процесс выпрямления, тот юноша откуда-то сам раздобыл гаечный ключ, прятал его от врачей под матрасом и каждую ночь, пока никто из взрослых не видел, продолжал, обливаясь слезами и потом, молча выкручивать собственные кости. Вот это сила воли и желание жить! Я могу только представить, какую боль он испытывал, вставляя гаечный ключ в аппарат и проворачивая его изо всех сил. Никаких обезболивающих и даже алкоголя. Только трезвый разум, плоть, кости и метал. — Георг ухмыльнулся. — И после этого, когда я слышу о том, что люди чему-то жалуются или говорят о своих страданиях, мне хочется смеяться им в лицо, ведь они даже понятия не имеют, что такое настоящая боль. А уж когда люди пытаются надавить на жалость, их так еще больше хочется унизить.
Я записал в блокнот столь ехидное замечание и многозначительно промолчал.
— Мы с ребятами в палате видели, что он гнул кости вопреки запретам врача, но никто никого не сдавал… а даже наоборот! Помню, мне один раз даже пришлось прятать гаечный ключ у себя под матрасом, когда медсестра меняла ему простыни. Среди больных тоже есть свой негласный кодекс чести, и предательство в нем хуже всякого позора. Таким образом я, лежа в палате, каждый день наблюдал за героизмом юноши, который в надежде на выздоровление, стиснув зубы… — Георг так и не закончил мысль. — Увы, но о таких героях не пишут поэмы и не снимают кино.
Мужчина, упираясь на свою трость, повернулся ко мне, виновато улыбнулся, видимо, понимая, что я не особо заинтересован такими подробностями, выдержал короткую паузу и продолжил рассказывать о юношах из той палаты, стараясь в этот раз не вдаваться в детали описания болезней и их лечения. Я, конечно, понимаю, что доктор Корвус был как-никак доктором, и он просто не мог не говорить о таких вещах, но мы оба понимали, что я пришел сюда вовсе не за этим.
— Второй парень в палате был полностью парализован, но у него было отменное чувство юмора. Он всегда и во всем видел положительные стороны и запросто мог рассмешить кого-угодно до слез и даже до неконтролируемого мочеиспускания. Он был лежачим — низшая ступень в иерархии инвалидов, но при этом его все уважали, так как такому интеллекту и чувству юмора могли только завидовать. Его смекалку и молниеносные импровизации можно было слушать часами. Помню, он очень любил покушать и мечтал быть поваром, но… но… — Георг развел руками. — Третьим человеком в палате был парень из довольно небедной семьи. Он был в гипсе после операции, ходил с костылями, и думал, что все ему должны. При любом удобном случае он делал окружающим подлянки и потом тут же утверждал, что он не при делах. Типичный лицемер с острым языком, получающий удовольствие от издевательства над слабыми. А уж поиздеваться-то там было над кем. Четвертым и самым молодым юношей среди нас был одиннадцатилетний детдомовский паренек с детским церебральным параличом. Он был ходячим, но из-за того, что был самым маленьким и самым пугливым на любой хлопок и даже шорох, им понукали все. Его превратили в мальчика на побегушках и в палочку для битья. И речь идет не только об озлобленных ребятах, зарабатывающих таким образом свой авторитет среди сверстников… нет, врачи и медсестры относились к тому пареньку с точно такой же агрессией. Да, — вздохнул Георг. — Так устроен мир. Сильный отыгрывается на слабом, а слабый — на беззащитном. Тот юноша часто бормотал о том, что если над ним и дальше будут издеваться, то он наложит на себя руки, но таким, как он, обычно не хватает храбрости пойти на столь отчаянный поступок, да и сделать нечто подобное инвалиду в больнице — это не так просто, как может показаться. Что ж… пятого паренька из нашей палаты мы практически не видели, так как он каждое утро убегал либо во двор, либо в соседний корпус и возвращался только под вечер, рассказывая нам различные новости дня. Шестой юноша, лежащий с нами, — тоже из детдома — Сергей… я почему-то до сих пор помню его имя. Ему было шестнадцать, он сильно хромал и был из тех, кто из кожи вон лез, чтобы всем показать, какой он "крутой". Да, это идеальное слово, описывающее то, к чему он так стремился. Ему явно били гормоны в голову, и все его разговоры сводились к сексу и обсуждению женских прелестей. Ну и последним гномом в палате был я.
— И каким вы себя вспоминаете в то время?
— Молчаливым, тихим. Я был пассивным наблюдателем. Единственное, что меня волновало, — это чтение. Все свое время я проводил за книгами. Алчность к новым знанием всегда преобладала во мне. Я просил маму приносить мне книги на интересующие меня темы, и, каждый раз приходя меня навестить, она выдавала мне мои заказы. Книги были лучшим способом побега от реальности, когда в этой самой реальности не было ничего, кроме больничных коек, грязных простыней, зловонных уток и послеоперационного гипса. Я читал все: и художественную литературу, и научную. Меня особенно заинтересовали тогда изыскания Роджера Бэкона и Генриха Корнелиуса. Я, будучи тринадцатилетним юношей, был потрясен их гениальностью и хотел прочитать больше книг на подобные темы. И, как оказалось, эти идеи, которые только вчера изменили мое миропонимание, уже вскоре были полностью опровергнуты и растоптаны, ибо мне в руки попался Парацельс, а затем и Альберт Великий. Я также прочитал в то лето и Иоганна Вейера, и Фому Аквинского, и Тритемия, и конечно же Джона Ди с Эдвардом Келли. Я читал книги известных алхимиков в хаотичном порядке, не следуя никакой хронологии. И пока я был в больнице, мой мир переворачивался вверх дном каждый раз, когда я переворачивал новую страницу. Книги по оккультизму в девяностых годах были очень популярны. После распада СССР в России начался золотой век мракобесия и вся эта псевдонаука заполоняла практически все магазины, ларьки и прилавки в переходах. Меня не интересовали современные авторы и эзотерика, которую так любили женщины бальзаковского возраста. Мне была интересна именно историческая философия, оккультизм и ее применение и отражение в естественных науках и в мировой культуре. К сожалению, большинство из тех книг были ужасного качества. Я говорю не про дешевые бумажные обложки и выпадающие страницы при первом же прочтении… нет, я говорил про качество самих переводов и редакции. А уж про идиотизм в виде сносок и комментариев так называемых экспертов и экстрасенсов, зазывающих людей в свои секты и предлагающих тренинги и семинары, даже говорить не хочу. И помню, когда у меня закончились книги, а новые еще не подоспели, мне одна из медсестер настойчиво предложила прочитать "Библию", ибо ей было неприятно видеть, как молодой подросток забивал себе голову какой-то эзотерической ересью. Таком образом одна глупость сменилась на другую. В отличии от бульварных книжек, за "Библией" долго идти не пришлось. Я был наслышан об этом сборнике авраамических произведений, как о самой доброй и праведной книги в истории, приносящей добро и радость, всем кто ее читал, и в течение нескольких дней с огромным интересом с ним ознакомился… и именно тогда-то я и разочаровался в религиях и особенно в христианстве, ибо ничего более лицемерного я на тот момент в жизни еще не видел. Да… Мне в последствии говорили, что я, видимо, был еще слишком молод, чтобы постичь эту "мудрость", говорили, что я должен был прочувствовать "сердцем" сей великий текст, даже не смотря на то, что сердце — это насос, не испытывающий никаких чувств (и уж кому как не медсестрам это знать). Что ж, и я прочувствовал все, что там описывалось: геноцид, детоубийство, инцест, войны, казни и пытки, сопровождаемые сомнительными лекциями о избирательной любви к ближнему своему, где в конце концов высший господин, именуемый "милосердным" и "справедливым", всех убивает, а тех, кто выжил, превращает в рабов. Очень мило. Больничная палата с сиротами и детьми-инвалидами придавала содержанию этой книги особый шарм и иллюстрацию. Затем я из принципа тут же ознакомился со священными писаниями и других религий, прочитал "Коран" и "Тору" и, признаться, мне от этого совсем не полегчало. Нет, к самим книгам у меня нет вопросов. Они являются очень важными культурно-историческими документами, которые нельзя не уважать по причине их исторической значимости и творческой фантазии авторов. Однако имею претензии к самим людям, убежденным в богоподобности и непогрешимости этих абсурдных текстов.
Георг снова завел неприятный для меня разговор о религиях. Я поморщил лицо, и мой собеседник мгновенно понял, что я не особо рад таким темам. Конечно, мы были у него дома, и в этих стенах он был волен говорить о чем угодно и как угодно, но, как гласил один из канонов доктора Корвуса, "Уважай традиции чужого храма, но не опускайся до их уровня!", и лично я опускаться не собирался.
— Время в палате шло невыносимо медленно, — продолжал он. — Вскоре мне сделали операцию. И, когда я проходил реабилитационный период, в нашем корпусе появилась она… — мечтательно произнес Георг, вновь посмотрев на изящную женщину, изображенную на картине. — Она появилась из ниоткуда. Красивая, стройная, молодая… в белом больничном халате… она просто вошла и молча начала старой шваброй мыть пол. Кто она? Откуда? Мы не знали. Никогда ее до этого не видели. Обычно на этом этаже за уборку отвечала толстая ворчунья, также ответственная и за нашу еду, но в тот ясный день в палате появилась эта женщина… бледнолицая красавица, которую мы вскоре нарекли Белоснежкой. Стоило ей появиться, и она мигом ослепила своей красотой каждого из нас, при том что она была непричесанной, немытой и уставшей, с мешками под глазами от постоянного недосыпания, а говорить о каком-то макияже или о его полном отсутствии, даже нет смысла. Но для нас — юношей, которые уже забыли, когда последний раз видели привлекательных дам — она была поистине воплощением совершенства. И если говорить беспристрастно, то она и вправду была обворожительной женщиной. Такой, как она, место на подиумах ярких дефиле или же на красных ковровых дорожках престижных кино-фестивалей, а не в грязных пропахнувших хлоркой и мочой палатах обшарпанных больниц. Увидев ее, мы тут же начали с ней заигрывать… кто как мог, разумеется. И нам было все равно, что она была старше даже самого взрослого из нас лет на десять. Мы пытались завлечь ее шутками сексуального характера, а в ответ получали лишь умиляющийся над мальчишеской глупостью взгляд. Конечно, мы понимали, что соблазнять эту даму было бесполезно, но мы все равно продолжали это делать ради обыкновенной шалости. Надо же было как-то развеять скуку. Все-таки появилось новое лицо в нашем корпусе… да еще и такая красавица! И если я и другие ребята лишь строили глазки и посвистывали ей в след, считая, что это забавным, да и только, то Сергей, видимо, навоображав в своей голове всякое, начал клеится к ней на полном серьезе. Вскоре мы выяснили, что эта женщина была матерью одного из новых пациентов института. Ее пятилетнего сына мы не видели, видели только специальную жизнеобеспечивающую барокамеру, в которую его поместили после осложнений во время операции, вызванных, как я полагаю, неудачным наркозом, ну и, возможно, самой операцией. Ребенок должен был лежать в реабилитационном отделении, однако, как оказалось, во всем институте только в нашем корпусе были проведены электросети, подходящие под стандарт штепсельных разъемов той сложной заграничной аппаратуры. Ради этой барокамеры на нашем этаже вычистили кладовку, куда и положили ребенка. Никого, кроме врача, к нему не пускали, ибо его положение было критическим. Даже мать больного туда не входила, а только смотрела на сына через ребристое окошко запертой двери.
— Как же так? — удивился я. — Почему в таком огромном институте не было нормальных розеток?
— Да мы были рады, что там хоть какое-то электричество было, — заявил доктор. — Пробки на той территории могли вырубиться в любой момент. Иногда это происходило даже во время сложных хирургических операций. Свет отключался, и пациента в таких случаях просто зашивали, как есть, и переносили процесс на следующие дни. Для тех врачей это была обычная практика. — Георг развел руками. — И это я вам еще не рассказал о том, как больные в гипсах после реанимации перемешались из корпуса в корпус, не имея ни лифтов, ни инвалидных кресел. Была на весь институт только одна двадцати килограммовая стальная каталка с одним единственным колесом без резины, которое так скрипело, что было слышно на целый квартал. Иногда лежишь себе спокойно в палате, и вдруг скрежет разносится издалека — уже знаешь, что это больного перевозят. Причем перевозили не врачи и медбратья… нет, что вы! Сами матери этих детей тащили их на своих плечах. Женщины договаривались и друг другу помогали, преодолевая этажи по крученым ступенькам. Сегодня несут своего ребенка, завтра — чужого. И тем ребятам, у которых были опекуны еще очень сильно повезло, так как многим детдомовским юношам, приходилось самостоятельно ползти весь этот путь. Работники института кому-либо помогать в таких делах не видели смысла, если им не платили. Как вы понимаете, капитализм уничтожил красную чуму, и изголодавшиеся по деньгам люди на постсоветском пространстве смотрели на деньги, как шакалы на сочную добычу. Вот и наша Белоснежка с ее больным сыном стали для врачей такой же добычей. И скоро выяснилось, что платить за аппаратуру и за обслуживание в больнице (если это, конечно, вообще можно было назвать обслуживанием) ей было нечем. Мать-одиночка, ни друзей, ни знакомых, ни родственников, у которых можно занять. В городе она никого не знала. Приехала из далекого востока. Не было ни денег, ни работы, ни ночлега. Она спала на стульях в проходной части коридора под дверью, за которой лежал ее пятилетней сын. Все ее сбережения в первые же дни ушли на обследования и на операцию. Врачи как видят наличные, так сразу начинают доить клиентов до последнего цента, придумывая список якобы необходимых обследований и лекарств прямо на ходу. И это во всем мире так. За неуплату еженедельных взносов Белоснежку с сыном должны были выкинуть из корпуса, но она, околачивая пороги администрации и чуть ли не в слезах и на коленях упрашивая этого не делать, все-таки уговорила доктора Умова оставить ее. Он пошел на уступок, но, как я понимаю, только по двум причинам: ее больной сын, который без специального аппарата и минуты бы не прожил, и ее красота, которую было сложно не вожделеть. Тогда-то Белоснежка и появилась у нас в корпусе со шваброй в руках, начав работать сразу за весь обслуживающих персонал, не получая за это ни копейки. Она мыла полы, стирала простыни, готовила нам "пенопластовую кашу", меняла утки лежачим и делала все остальное, что требовалось. Все мужчины, работающие в институте, — и холостые, и женатые — ясное дело хотели овладеть ее прекрасным тельцем. Об этом, конечно, не говорили, но это было видно по их глазам и по их хрустящим шеям, выкручивающимся каждый раз, когда она проходила мимо. А женщины, работающие там, — толстые, морщинистые, корявые, неухоженные, обиженные на весь мир из-за своей природной непривлекательности, фригидности, да еще и неблагодарной работы в этом отвратительном заведении — при виде Белоснежки наливали свои тучные щеки ярой завистью к ее красоте, перетекающей в откровенную ненависть. Медсестры и уборщицы искренне желали выцарапать ей глаза голыми руками, вырвать сердце и снять с нее трофейный скальп. Они, даже не скрывая этого, называли ее стервой, шлюхой и шалавой, плевали ей в тарелку, якобы ненароком проливали ей на одежду чернила и наши ночные горшки, дабы ей потом приходилось лишний раз вымывать, и все в таком духе. Полет фантазии человеческой жестокости — безграничен. Белоснежку мучили все. Ее постоянно доводили до слез, но она терпела… и все свое немногочисленное свободное от работы время проводила возле закрытой двери, заглядывая через рябое окошко в тесное помещение, где лежал ее сын, слушая ежесекундные гудки аппарата, отбивающие стабильное сердцебиение. Ее нервы были на пределе. А тут еще и мы… подростки с шуточками сексуального характера. Стоило ей зайти в нашу палату (а нашу палату просто так стороной было не обойти, ибо она была центральной в корпусе), как мы тут же начинали привлекать к себе внимание, сводя все к беспардонной пошлости, требуя Белоснежку как-нибудь поделикатнее наклониться, чтобы мы хорошенько разглядели ее ягодицы, или просто чтобы она показала нам свою грудь. Особенно Сергей все никак не мог угомониться. Он подходил к ней и бесцеремонно просил сделать ему минет или просто поработать ручками. По началу Белоснежка относилась к таким "шуточкам" спокойно, не принимала их всерьез, иногда даже отшучивалась и почти всегда тихо вздыхала, устало закатив глаза, ясно демонстрируя нам то, что мы для нее не более чем горстка глупых несозревших, но уже озабоченных подростков, которым никогда не будут давать девушки, если мы и впредь будем себя так вести. Однако Сергея ее отказы не устраивали, и более того — он даже обижался, и с каждым разом становился все требовательнее и требовательнее, из-за чего все эти невинные разговоры уже очень скоро начали превращаться в серьезные перебранки, ссоры и целые скандалы. Выходя из нашей палаты в слезах, Белоснежка оказывалась в холле, где ее из зависти ненавидела каждая медработница, говоря в ее адрес откровенные гадости… и единственным способом избегать их язвительные взгляды — это вернуться в нашу палату, где ждали ее мы с нашими, как нам казалось, забавными и тонкими подкатами. Для нее это была замкнутая петля.
— Круги ада, — полушепотом проронил я.
— Хорошее сравнение, к тому же более чем символичное, учитывая, что это было пятое отделение института и вторая палата.
Если мне не изменяет память, то у Данте Алигьери в его великой "Божественной комедии" пятый круг ада был кругом гнева, лести и зависти, тогда как второй круг символизировал похоть и сладострастие.
И прямь символично.
— И я бы еще сравнил это с пьесой Жана-Поля Сартра "За закрытыми дверями", — заявил доктор. — Вот только в нашем случае все двери были открыты, и видеть их, не имея возможности уйти, — было еще большей пыткой. — Георг выдержал паузу, давая мне время осмыслить эти слова. — Жара в то лето стояла жуткая, каждую ночь над ухом вибрировали назойливые комары, а днем, стоило открыть форточку, налетали дикие пчелы, видимо, обосновавшие свой улей прямо над нашим окном. И если ад и существует, то я точно знаю, где находились врата.
Мужчина высокомерно вздохнул. По его взгляду было заметно, что ни в ад, ни в рай он не верил, и даже умилялся самому себе, что вообще заговорил об этом, но более подходящих слов человечество еще не придумало.
— А в один день, — продолжил он, — когда и нам уже надоело подкалывать Белоснежку и даже Сергей перестал к ней приставать, она сама начала пытаться заводить с нами различные беседы. Она делала это очень деликатно, по-взрослому. Спрашивала о нас самих: кто мы, откуда. Задавала вопросы о наших интересах. И, как оказывалось, все разговоры были короткими, так как большинству из ребят рассказать о себе было просто нечего, ведь они дальше обшарпанных стен детских домов и больниц ничего в своей жизни не видели и не знали, а все их интересы были скудными до безобразия: послушать модную на тот момент музыку, выпить "Кока-колу" и поспорить на тему, что лучше: "Кола" или "Пепси", пролистать картинки в молодежном журнале и собрать наклейки гоночных машин из-под жвачки. Однако Белоснежка все равно с интересом их слушала и задавала вопросы по теме. Было видно, что она хотела стать нашим другом, ведь мы — семь наивных гномов: Простачок, Соня, Чихун, Скромник, Весельчак, Ворчун и Умник — были куда более приятной компанией, чем "королевы" института, с которыми ей приходилось сталкиваться в холле. Каждый вечер перед сном у нас в палате была традиция: ребята собирались возле моей кровати, расставляли стулья, сдвигали койки поближе и в течение часа, а иногда и дольше, играли в карточные игры… в основном в дурака… разумеется, в подкидного и переводного. В качестве ставок служили табачные сигареты. У юношей хватало ума их не курить. Во-первых, они знали о вредоносной зависимости (учитывая, что большенство из них как раз и оказались в детских домах из-за той или иной зависимости их родителей), а во-вторых, что еще более важно, все эти сигареты всегда можно было обменять на что-то более стоящее. Это была универсальная валюта больничных палат. А когда ставки уж совсем поднимались, ребята рисковали батарейками для плеера, а самым ценным и неприкосновенным запасом, который клали на стол только от безысходности, отчаянно желая отыграться, были аккумуляторные батарейки. И с тех пор-то я и не люблю карты или какие-либо другие азартные игры, так как те мальчишки научили меня всем способам мухлежа, на которые только способен человек. Ребята были заторможенными инвалидами, у которых карты из рук валились, и при этом они все равно умудрялись проворачивать ловкие трюки, подтасовывая целые колоды и пряча тузы в рукавах. Каждая партия начиналась и заканчивалась тем, что мы пересчитывали карты на случай, если кто-то что-то утаил, однако это еще больше подогревало интерес к сложным комбинациям и аферам. Мы играли в азартные игры, но никакого азарта в них, по сути, не было, так как побеждал не самый удачливый, а самый хитрый. И однажды вечером Белоснежка сама проявила интерес сыграть с нами несколько партий. Мы объяснили ей правила, и каждый дел ей в долг по сигарете, чтобы она могла делать ставки. Игра была честной. Белоснежка неоднократно выигрывала, и уже очень скоро я понял, что эти матерые картежники просто-напросто играют в поддавки, чтобы усыпить бдительность новичка. Мы об этом не договаривались, но ради интереса я тоже стал следовать этому негласному, но столь очевидному для прожженного картежника плану. Сигареты туда-сюда переходили от участника к участнику. Ставки росли. Страсть к игре накалялась. И когда Белоснежка после очередного выигрыша поставила все, что имела, мы начали действовать, мигом оставив ее проигравшей. Возвращать долг ей было, разумеется, нечем, отыгрываться тоже. Она говорила, что все отдаст, но только завтра, так как уже поздно и достать сигареты в такой час ей неоткуда, но нам сигареты были не нужны. Переглянувшись между собой и даже не сговариваясь, мы с ребятами чуть ли ни в один голос потребовали ее обнажиться и показать нам ее шикарный бюст. Она конечно же не стала этого делать, поскольку была уверена, что это просто очередная наша юношеская шуточка, но на каждый отказ мы — совсем без шуток — накидывали ей процент долга, продолжая при этом настаивать. И уже очень скоро демонстрации груди нам было недостаточно, мы требовали от нее раздеться полностью. Когда Белоснежка поняла, что на этот раз мы с ней вовсе не играем и что теперь не оставим ее в покое до тех пор, пока не получим своего, она, тяжело дыша и наливая холодеющие глаза ледяными слезами, бросила в нас карты и с горделивым молчанием покинула палату. Сергей уже было пошел ее догонять, но, что для нас стало удивлением, он не нашел ее ни на этаже, ни в целом корпусе. Она исчезла. Куда? Мы не знали. На следующее утро она не вернулась. И мы, оставшиеся в тот день без завтрака и убранных уток, молча переглядывались между собой, понимая, что палку-то мы явно перегнули. Те парни, которые могли ходить, трижды обошли все отделение в поисках Белоснежки, но от нее не было и следа. Ее не видели ни больные, ни здоровые. Мы-то понимали, что она не могла далеко уйти, так как ее сын по-прежнему лежал подключенным к аппарату, но вот самой Белоснежки нигде не было. В течение всего дня ребята были неразговорчивы, каждый испытывал вину за собой, и мы даже боялись думать, куда она могла пропасть. Мы искренне ждали ее возвращения, но ее все не было и не было. Толстая ворчунья с нашего этажа принесла нам тогда обед, ехидно спрашивая нас о том, куда подевалась наша красавица, но ответить нам было нечего. Затем наступил "тихий час". В это время дети в соседних палатах обычно спали, а медсестры и другие работники института уходили обедать либо в буфет в центральный корпус, либо вообще за пределы территории. Ребята в нашей палате не дремали. Мы считались более взрослыми, и заставить нас спать днем было невозможно. И все же из уважения к больным детям в те два часа спокойствия и тишины мы тоже старались не шуметь. Парни обычно слушали в наушниках музыку, каждый думая о чем-то своем, а я же тем временем читал книги. И именно тогда, когда никто этого не ожидал, в палату вошла она… Белоснежка!.. игриво, подобно опытной модели, тихо постукивая высоченными каблуками привлекательной черной обуви с розовыми бантиками, волоча за собой больничный стул. Она была одета, как и всегда, в белых халат, но из-за роскошных туфель и пленительных нейлоновых чулок на ее идеальных длиннющих и стройных ногах, виднеющихся из-под халата, в ней что-то было явно другим… вульгарным и обольстительным! Мы не сразу заметили яркую и вызывающую косметику на ее лице. Белоснежка была обворожительна как никогда. От одного ее появления мы затаили дыхания, боясь и слова произнести. Но это было только начало! Столь неожиданно войдя в палату, она включила переносной радиоприемник — вроде тихо, поскольку звук не распространялся дальше комнаты, но и достаточно громко, чтобы создать напряжение — и, окинув каждого из нас соблазняющим взглядом, начала эротично прохаживаться между нашими койками. Из приемника опьяняюще играл русский рок перестроечной эпохи — мелодия тяжелая, тревожная, медленная, но более чем подходящая, так как уже очень скоро Белоснежка начала под нее дерзко и эротично танцевать вокруг ржавого стула… раздеваясь. Никогда не забуду, как она с похотливой улыбкой на лице, стреляя глазами, плавно двигаясь под ритм, своими изящными длинными пальцами начала медленно расстегивать пуговицу за пуговицей своего белого халата, продолжая театрально дразнить нас, игриво скрывая то, что прятала под ним. Она импровизировала каждое движение, однако казалось, будто танец был отточен до совершенства, словно она всю жизнь только этим и занималась. Природный талант обольщения или профессиональный опыт? Я не знаю. И вскоре резким движением руки она, ослепив нас, скинула с себя больничный халат, демонстрируя совершенство своего тела, облаченного лишь в эротическое нижнее белье черного цвета с ярко-розовыми швами. Туфли на каблуках и чулки с поясом в комплекте. Глядя на это, мы, потрясенные юноши, просто открыли рты, как малые щенята, замерев на месте, боясь даже моргнуть, чтобы не упустить ни единого мгновения подобного зрелища, не веря, что все это воистину происходит. Каждый из нас по ночам хоть раз, но все же строил в своей голове эротические фантазии с участием Белоснежки, сейчас же это происходило наяву. Догола она не разделась, но и этого было более чем достаточно, чтобы разогнать нашу кровь и вызвать у нас чувства, которые некоторым так и вовсе до этого момента были незнакомы. Каждое мельчайшее движение ее тела бросало в дрожь. Наши лица бледнели от переизбытка эмоций и адреналина в крови. А она, не стесняясь, продолжала демонстрировать нам свои совершенные формы женского тела, точно зная, на чем следует заострять внимание и как правильно ей следует выгибаться под ритм музыки для наибольшей привлекательности. И мы желали только одного: чтобы это чарующие зрелище никогда не прекращалось, и вовсе позабыв о том, что в палату в любой момент мог кто-то войти. В те минуты Белоснежка была не просто королевой нашего волшебного царства, она была богиней!.. жрицей красоты!.. Вавилонской блудницей, подчинившей себе семиглавого зверя, коим мы являлись, символизируя собой все семь смертных грехов человечества, заточенных в каждом из нас. Танец разврата длился недолго, и вскоре, вернув нас с небес на землю, она изящным движением пальца резко выключила радиоприемник, оборвав песню на незавершенном аккорде. Затем вновь прикрылась больничным халатом, таинственно подмигнула всем нам и высокомерной походкой гордо покинула помещение, уйдя в неизвестном направлении, оставив нас в безмолвном недоумении. Она искупила свой долг. И мы, сидя в тишине, удивленно переглядываясь друг с другом, еще долго не могли нарушить это неоднозначное молчание. И с того самого момента все стало другим… для каждого из нас. Мы поняли, что ссориться с Белоснежкой было совсем не в наших интересах. Мы изменили к ней свое отношение, перестали ее мучить и надоедать ей своей глупостью, и в замен получали вознаграждения, о которых тогда даже мечтать не могли. Одним, не жалея последних денег, она впоследствии начала приносить столь бесценные сигареты и аккумуляторные батарейки, другим — различные вкусности по их заказу. Тому пареньку, который лежал с компрессионно-дистракционном аппаратом Иллизарова на ноге, Белоснежка сама помогала выкручивать кости вопреки запретам врача, а Сергею (да и не только ему) доставала порнографические журналы, затем листала их вместе с нами и откровенно рассказывала нам о тайнах женского тела и о том, как довести девушку до крайней точки удовольствия. Для меня же она приносила книги по медицине и, в частности, по хирургии, подворовывая их из кабинета доктора Умова и возвращая их туда, когда я их прочитывал. И таким образом Белоснежка для нас возвысилась на высшую ступень авторитета. С ней, как оказалось, можно было поговорить о чем угодно, рассказать о любых проблемах и страхах и получить адекватный… неосуждающий ответ. При этом она частенько так и продолжала появляться у нас в тех чулках, виднеющихся из-под белового подола, игриво строя нам глазки. И в те минуты мы понимали, что именно за белье было одето на ней под ее больничным халатом. Это был наш маленький секрет… игра, о которой никто, кроме нас, разумеется, даже не догадывался. Она подыгрывала нашим юношеским фантазиям. И в качестве благодарности за все мы стали опекать и заступаться за нашу красавицу, делая подлянки всем этим толстым и озлобленным медсестрам, каждый раз когда они позволяли себе дурное слово в адрес Белоснежки. Она нас об этом не просила, но мы все равно делали это, испытывая особое… понятное только нам чувство рыцарской гордости и удовлетворения. — Георг задумчиво вздохнул. — Тогда я еще не осознавал всей глубины ее поступков. Думал, что кроме извращенной похоти, пошлости и потаканию нашим сексуальным капризам в ее действиях не было ничего, но повзрослев я понял, зачем она вела себя так, как не стала бы ни одна другая женщина, воистину превратившись в ту "шлюху", которой ее обзывал каждый, кому не лень.
— И… и зачем же? — осторожно спросил я.
— Понимаете ли, — продолжил доктор Корвус, — Белоснежка, глядя на нас, видела не просто сборище мальчишек. В каждом из нас она в первую очередь видела своего собственного больного сына, ведь будь он лет на пять-шесть постарше, он бы также лежал в этой палате и был бы одним из нас. И не думаю, что ей бы хотелось, чтобы он был настолько же одинок и озлоблен, как и большинство из нас… юношей, которым не с кем было открыться и даже просто поговорить. У многих ребят не было ни матерей, ни родственников, а у тех, у кого они были, вряд ли имелся такой друг, с которым можно было обсудить любые, даже самые запретные и щекотливые в нашем столь чувствительном обществе темы. И таким образом Белоснежка заменила нам матерей, сестер и самых близких подруг, став для нас воистину "сестрой милосердия". Она превратилась в живое воплощение всех наших желаний, и от этого ей самой дышалось очень легко. Даже подходя к двери в ту кладовку и пытаясь увидеть своего ребенка сквозь мутное, рябое, клетчатое стекло, она, как мне казалось, больше не горевала, а, наоборот, как-то даже полузаметно улыбалась. И все же слезы так и продолжали украшать ее бледное лицо.
Георг замолчал, не зная, как продолжить повествование, но потом все-таки собрался.
— Лето закончилось, — заговорил он тихо, почти шепотом. — Наступила ранняя осень, оранжевые листья стали опадать. Мне наконец сменили послеоперационный гипс на более подвижный, и я смог уже более свободно перемещаться сам при помощи костылей. И в тот день я впервые самостоятельно покинуть палату. Я сразу направился в уборную, так как мне надоело мочиться в горшок и ждать, когда его вынесут. И подойдя к двери уборной, я через приоткрытую щель увидел Белоснежку в компании доктора Умова. Она, упираясь одной рукой о раковину, другой — о зеркало, с холодной неприязнью к самой себе смотрела на свое отражение, а главврач торопливо трахал ее сзади, видимо желая кончить как можно скорее. Не зная, как себя вести в подобной ситуации, я, оставаясь в тени, неподвижно замер и продолжил наблюдать сквозь дверной проем, боясь их потревожить. И уже очень скоро в отражении зеркала Белоснежка заметила, что я за всем этим наблюдаю. Она озадаченно начала смотреть на меня, но при этом никак не реагировала. Ее лицо не выражало никаких эмоций — пустота. И только ее глаза ясно дали мне понять, что ей стыдно, неприятно и отвратительно за саму себя, и при этом молчаливый и холодный взгляд, смотрящий на меня через зеркало, так и говорил мне: "Смотри! Смотри!" Ни Умов, ни Белоснежка не получали удовольствия от этого процесса… это был даже не секс, а демонстрация власти… с его стороны, разумеется, — грубая и бессмысленная. В конце-концов, понимая, что больше не могу лицезреть происходящее, я оставил их одних, а, вернувшись в палату, так и остановился на пороге, не зная о чем и думать. Ребята начали интересоваться, что со мной, так как еще никогда не видели меня в таком тревожном, поникшем и задумчивом состоянии, но я не стал рассказывать им об увиденном, не хотел, чтобы у этих юношей сложилось дурное впечатление о Белоснежке. И я молчал. Молчал. И в ту самую минуту неожиданно для всех на весь этаж запищал отвратительно резкий и однообразный высокий звук, ассоциирующийся с чем-то красным. Откуда он доносился, мы не знали. До того дня мы никогда не слышали ничего подобного, но это явно был сигнал какого-то электронного устройства. И только когда доктор Умов, выбежал из уборной, застегивая брюки на ходу, я догадался, что произошло. Вслед за доктором из уборной выбежала и встревоженная Белоснежка, галопом ринувшись к кладовке, но Умов ее туда уже не пустил. Было поздно. Она в истерике и в слезах стучалась в дверь, но это ни на что не могло повлиять. Кто-то из лежачих в палате ребят тогда спросил: "Что происходит?" — и в ответ второй юноша, глядя не неработающее зарядное устройство для аккумуляторных батареек, подключенное к розетке, сообщил, что, судя по всему, в корпусе вырубилось электричество. Этого заявления было достаточно, чтобы понять, что аппарат, к которому был подключен сын Белоснежки, тоже отключился. А резервного питания для таких случаев в здании конечно же не имелось. Я и другие юноши не знали о чем и думать, каждый из нас хотел хоть как-то помочь этой женщине. Но как можно помочь в таких случаях? Изменить уже было ничего нельзя, и мы, стоя у палаты, просто смотрели на ее горе. Белоснежка была в истерике, она стучалась в дверь… ломая ногти, царапала шершавое окошко… но потом, меняясь прямо на наших глазах, становясь совершенно другим человеком — отдаленным и зачерствевшим — выпрямила спину, развернулась и с отрешенным выражением лица и легкой почти незаметной воздушной ухмылкой над собственной жизнью, не моргая и более не пуская слез, начала шагать по холлу, постукивая каблучками. Мы хотели ей что-то сказать, поддержать ее словом, выразить сочувствие, но — опустошенная — она прошла мимо, даже не заметив никого из нас. Мы для нее уже не существовали… ни мы, ни что-либо еще. И она, шатаясь, будто пьяная, покинула больничное здание. Я с остальными ребятами смотрел ей в след сквозь решетчатое окно в палате. Мы видели, как она уходит, невольно раскидывая ногами опавшие оранжевые листья под собой. Мне хотелось увидеть ее лицо хотя бы еще один раз, но… она так и не обернулась. С тех пор мы ее никогда больше не видели. Она даже не пришла за телом своего "принца" в "хрустальном гробу". Для юношей, лежащих со мной в палате, Белоснежка так и осталась "святыней" — чистой и незамутненной. А я, зная, чего не знают другие, глядя на то, как она удаляется от нас навсегда, поклялся себе в тот день, что рано или поздно я отомщу доктору Умову за все, через что этой женщине пришлось пройти.
"Никогда никому ничего не обещай!" — в моей голове всплыли слова из кодекса чести Георга Корвуса, и я задумался, глядя на светлую и при этом достаточно грязную картину, висящую на стене в столовой дворца. После услышанной истории, опечаленная дама на полотне теперь рисовалась в моих глазах совсем иными красками.
— Значит вы… в двадцать семь лет решили тогда встретиться с доктором Умовым… чтобы… ему отомстить? — осторожно спросил я, желая вернуться к событиям Красного Сентября.
— Не буду отрицать — тогда было и вправду идеальное время для возмездия, и я это понимал, однако это не являлось моей первостепенной задачей.
— Идеальное время для возмездия? — Я задумался. — Как вы это определяете?
— Мстить следует лишь тогда, когда ваш враг, уже окончательно уверенный в безнаказанности совершенных им поступков, наконец-то обрел покой и свое счастье.
— По-вашему, доктор Умов был счастлив?
— Более чем, — твердо заявил Георг. — Как он сам утверждал, для него не было большей чести, чем быть масоном и служить своему братству. Став свободным каменщиком, он вошел в элиту всей Ленинградской области. А для человека — что для мужчины, что для женщины — нет большего счастья, чем быть уважаемым.
— И в чем же тогда заключался ваш план?
— У меня в тот день не было никакого плана. Я даже не был уверен в том, что вообще увижу доктора Умова.
— Но вы все же встретились.
— Да, мы встретились.
— И через месяц после той встречи он попадает в психиатрическую лечебницу с сильными психологическими отклонениями. Ваших рук дело?
— Нет.
— "Безумного Художника"? — недоверчиво и шутливо спросил я.
— Да, — неоднозначно, противоречиво и не менее шутливо ответил Георг.
— Ага… — Я с улыбкой вздохнул, понимая, что доктор Корвус явно чего-то недоговаривает. Мои глаза уставились в блокнот и с удивлением обнаружили, что за все это время я не записал ни единого слова из рассказанной Георгом истории о женщине, которую он называл Белоснежкой.